— Скажи, Иоко, ради чего живут люди? Неужели на свете нет ничего прекрасного? Скажи, ведь должна же быть какая-то радость...
Иоко не понимала, что творится в душе Юмико.
Она вся принадлежала реальной жизни. Пусть эта жизнь была грязной, безрадостной, но все же — как-никак это была жизнь. Связь Юмико с жизнью не была такой неразрывной. От болезни кожа у нее стала бледная, почти прозрачная, тело исхудало, и вся она больше походила на бесплотный призрак, чем на живое существо.
В погожие дни, когда не было воздушных налетов, Юмико, накинув поверх легкого кимоно ярко-лиловое узорчатое хаори, спускалась с веранды в сад. В каждом маленьком уголке запущенного сада прекрасным цветом распускались азалии, фиалки, тюльпаны, вьющиеся розы, камелии. У каждого цветка- своя неповторимая форма, свои совсем особенные лепестки, тычинки, стебель. От цветка к цветку хлопотливо перелетают бабочки, снуют шмели. По теплой земле ползают маленькие, едва заметные глазу жучки с хоботком и множеством ножек. Война, которой поглощены люди, не имеет никакого значения в этом мире природы.
Юмико подолгу следила за каждой мошкой. Она думала о боге, властвующем над всей вселенной. Опа пыталась найти утешение в красоте и беспредельном разнообразии природы. Бог, управляющий мирозданием, несомненно щедр и великодушен. Стать выше житейской суеты, в которую погружены люди, слиться с богом, царящим в природе,— вот, пожалуй, самый прекрасный удел для человека...
Игра на рояле утомляла больную Юмико. И все-таки иногда она порывисто вскакивала и садилась за рояль. В такие часы она с вдохновением играла самые трудные, почти недоступные ее исполнению пьесы. А когда она чувствовала себя настолько плохо, что не имела сил подняться с постели, то часами слушала патефон.
Одна лишь музыка помогала ей забыть окружающее. Музыка уводила ее прочь от действительности, прочь от этой ужасной войны, открывала перед ней величие природы. Лист, Бах, Гайдн, бесчисленные гении музыки пламенной душой искали мира, красоты и любви!.. Жизнь на этой земле, где закат и восход сменяли друг друга в беспрерывном убийстве и взаимном истреблении, перестала интересовать Юмико. В мечтах ей рисовалась совсем другая страна, далекая, идеальная. Болезнь матери, гибель обоих братьев постепенно перестали волновать Юмико, собственное существование подчас казалось ей нереальным. От Кунио Асидзава уже десять месяцев не приходило никаких известий. Любовь тоже оказалась на поверку всего лишь мимолетным призраком счастья.
Когда звуки рояля раздавались чересчур бурно, отец в белом халате входил в гостиную.
— Нельзя, нельзя, Юми...— тихо говорил он, опуская руку на плечо дочери,— опять температура поднимется...
Возвращенная на землю из страны призраков, девушка вздыхала, прислонившись вспотевшим лбом к груди отца, и, перебирая пальцами пуговицы его пиджака, отвечала:
— Ну и пусть, папа... Ты думаешь, я боюсь умереть? Нисколько...
Безрассудные, по-детски несдержанные слова больно ранят сердце отца. Ведь у девочки не осталось никакой другой утехи, кроме музыки. И профессор Кодама, понимая, что утомление может повредить дочери, не решался отнять у нее последнюю радость.
Ни яиц, ни молока, ни масла, ни мяса, ни сыра — ничего не было в магазинах, по карточкам выдавали такое мизерное количество продуктов, что прокормиться ими было просто невозможно. Из неочищенного риса, полученного на всю семью, Иоко кое-как удавалось приготовить рисовый отвар хотя бы для одной Юмико.
По мере того как проходило время, болезнь госпожи Сакико пошла на поправку, но она стала еще более консервативной, чем раньше, и была окончательно надломленным человеком. Каждый наступающий день внушал ей страх. Казалось, она изнемогает от ужаса при мысли об очередном несчастье, которое поджидает семью. У нее не было, как у Юмико, райской страны призраков, и ей некуда было бежать от действительности.
— Когда же окончится эта война? Чем бы ни кончилась— победой ли, поражением,— теперь уже все равно. Лишь бы поскорее...— шептала девушка.
Эта настойчивая мольба отдавалась болью в груди всех, кто слышал ее слова. Подавляющее большинство людей по всей Японии молили.о том же, хотя и не высказывали этого вслух. Ничего не осталось — ни желания помогать войне, ни попытки сопротивляться тем, кто вершил судьбы Японии. Люди молча, опустив руки, наблюдали за ходом событий на фронте.
Американские войска высадились на Окинаве. Завязались ожесточенные бои. «Когда возьмут Окинаву — конец!» — думали все.
Конец священной империи, воспетой в поэтических легендах и мифах, «страны обильных зарослей тростника и тучных колосьев», наступил быстрее и проще, чем можно было предположить, собственно говоря, даже не конец, а полный крах.
Еще раньше чем отгремели последние бои на острове Окинава, все крупные и средние города Японии, засыпанные градом зажигательных бомб, превратились в сплошное пепелище. Торговля, промышленность, средства связи, пути сообщения, правительственные учреждения — все было парализовано, миллионы людей постигла участь бездомных, бесприютных бродяг.
Токио был уничтожен зажигательными бомбами во время двух воздушных налетов в ночь на двадцать четвертое и на двадцать шестое мая. Сгорело семьсот шестьдесят семь тысяч жилых домов, число погорельцев составило три миллиона сто тысяч человек. Кроме Токио, бомбардировке подверглись города Тиба, Уцуномия, Маэбаси, Иокогама, Кофу, Сидзуока, Хатиодзи. В одну ночь все они обратились в беспорядочное нагромождение развалин. Предчувствие не обмануло Дзюдзиро Хиросэ-цены на строительный материал на черном рынке разом вскочили. Быстрое обогащение было ему гарантировано, и притом в самом ближайшем будущем,— в этом можно было не сомневаться. Хиросэ вообще сопутствовала удача: в вихре огня, бушевавшего над Токио, его типография «Тосин» осталась невредимой.
Дом Иоко сгорел на рассвете двадцать шестого мая. Иоко пришлось снова вернуться к родителям в Мэгуро. За несколько дней до пожара она получила через агентство «Домэй Цусин» весточку от мужа. Уруки писал, что приедет, как только сможет получить место в самолете. Он так и не успел вернуться, пока их дом был цел. В водовороте пламени, когда тысячи, десятки тысяч строений пылали одновременно, не было возможности снасти вещи, да и некуда было их выносить. Иоко удалось вытащить из горящего дома только рюкзак, второпях набитый одеждой. Летняя ночь подходила к концу, когда Иоко в предутреннем сумраке пешком отправилась в Мэгуро. По обеим сторонам улицы тянулись пожарища, кое-где еще тлел огонь. Весь город от района Сиба до Эбису и Мэгуро, насколько хватал глаз, представлял собой бескрайнее нагромождение обгорелых руин. Иоко была беременна. Она шла, задыхаясь от быстрой ходьбы, в шароварах, с противогазом, болтавшимся у пояса. За спиной у нее висел рюкзак, к рюкзаку был прикреплен стальной шлем, голова повязана черным от копоти полотенцем. В одном месте на пожарище из водопроводной трубы била вода. Иоко приложила губы прямо к трубе, напилась и опять зашагала дальше.
Вопреки ужасающему бедствию, окружавшему ее со всех сторон, в ней жило ощущение счастья, которое ничто не могло заглушить. Дитя Уруки, дитя их любви живет в её теле! Иоко казалось, будто эта мысль постоянно согревает ее душу.
Исход войны был уже предрешен. Япония как государство безусловно погибнет. «Англо-американские дьяволы», возможно, истребят всех японцев... Но Иоко хотелось жить, жить вопреки всему, что бы ни произошло с погибающим государством. Она готова была на все, лишь бы уберечь свое дитя от бедствий войны. Она обязана была жить. Никогда еще Иско так не дорожила собственной жизнью.
Район Мэгуро, куда она наконец пришла, тоже почти целиком выгорел. Знакомые улицы стали неузнаваемы. Лечебница профессора Кодама тоже сгорела, на том месте, где еще вчера стояло двухэтажное здание больницы, тлели обгоревшие головешки. Легкий ветерок время от времени вздымал на пожарище снопы искр. К счастью, дом профессора уцелел, слегка обгорев только по карнизу. Сад был затоптан, живая изгородь сломана.. Отец, совсем седой, в растерянности стоял в саду, опираясь на лопату, среди разбросанных в беспорядке вещей. Он выглядел таким старым, что Иоко на секунду даже опешила,— раньше она как-то не замечала, что отец уже совсем глубокий старик.
— Что в вашем районе? Дом как? — спросил профессор.
— Все сгорело дотла,— ровным, бесстрастным тоном ответила Иоко.— Наши все целы?
— Да. Они там...— профессор кивнул в сторону дома.
На веранде, пропитанной застоявшимся запахом гари, мать подметала пол. Все кругом было покрыто грязью и копотью.
— Счастье, что хоть дом уцелел...— все тем же безучастным тоном проговорила Иоко. Мать не ответила. Ни утешать, ни успокаивать друг друга уже не было сил. В этой суровой действительности не осталось больше места для рассуждений, требовались только смирение и покорность. Юмико спала у себя к комнате беспробудным, как у мертвеца, сном. На лбу у нее блестела испарина.
Еще через двое суток, поутру, воздушным налетом, продолжавшимся всего три часа, была уничтожена Иокогама. Стоял ясный, очень ветреный день. Ветер гнал клубы дыма на север, в сторону Токио, черной пеленой застилая весь город.
В последующие дни Иоко много раз ходила в агентство «Домэй Цусин» справляться о муже, но ей так и не удалось узнать что-либо. Уруки писал, что вернется, как только достанет билет на самолет, но в агентстве Иоко объяснили, что получить место сейчас, по всей видимости, очень и очень трудно. Потом ей стали говорить, что путешествие самолетом в данное время вообще сопряжено с большой опасностью. В те дни самолеты брали исключительно военных, гражданскому лицу получить билет было почти невозможно. Да и эти самолеты в пути часто подвергались обстрелу, так что воздушное сообщение фактически почти прекратилось и рассчитывать на него было больше нельзя.
В июне, в июле весь японский народ вел бессмысленное существование, занятый разве лишь подсчетом городов, один за другим погибавших от налетов американской авиации. Передавали, будто американская армия высадится в Кудзюкури; по другим версиям, местом будущей высадки считалось побережье Сагами. Дрожа от этих наводящих ужас слухов, люди в тупом отчаянии слушали радиопередачи, в которых военные руководители призывали всех поголовно «разбиться, как драгоценная яшма!»