Троцкий. «Демон революции» — страница 139 из 172

Троцкий был прав в главном – он, по сути, пришел к выводу, который время само сделало позднее, а именно: сталинизм, родившийся как попытка решительного исторического опережения , превратился в конечном счете в реальный факт огромного исторического отставания . Сравнивая Сталина с другими политическими деятелями, Троцкий отводит ему роль неприметного статиста: «Нынешние официальные приравнивания Сталина к Ленину – просто непристойность. Если исходить из размеров личности, то нельзя поставить Сталина на одну доску даже с Муссолини или Гитлером. Как ни скудны «идеи» фашизма, но оба победоносных вождя реакции, итальянский и германский, начинали сначала, проявляли инициативу, поднимали на ноги массы, пролагали новые пути. Ничего этого нельзя сказать о Сталине. Большевистскую партию создал Ленин. Сталин вырос из ее аппарата и неотделим от него…»{62}

Портрет Сталина – последний из портретов, который Троцкий пытался написать, – как я уже говорил, не был закончен. Оригинал портрета смертельно боялся своей копии, рождавшейся под кистью-пером далекого мастера революции. Возможно, это единственный случай в истории, когда «натурщик» убивает художника до завершения портрета. Но весьма символично то, что Троцкий закончил свой земной путь, когда писал книгу о Сталине, развенчивая страшнейшего из тиранов. В портрете, который создало время, мазки Троцкого – одни из самых заметных, уверенных и резких.

Литературно-политические портреты Троцкого читать очень интересно. Порой поражает афористическая точность исторических оценок: «…несчастье Плеханова шло из того же корня, что и бессмертная заслуга: он был предтечей. Он не был вождем действующего пролетариата, а только его теоретическим предвестником. Он полемически отстаивал методы марксизма, но не имел возможности применять их в действии. Прожив несколько десятков лет в Швейцарии, он оставался русским эмигрантом». Заканчивает очерк Троцкий призывом: «Пора, пора написать о Плеханове хорошую книгу»{63}.

Порой Троцкий, верно отображая главную мысль при характеристике личности, кокетничает с фразой, демонстрирует свою виртуозность во владении словом. Вот, например, каким выглядит черновик его статьи о Жане Лонге, подготовленной в 1919 году для журнала «Коммунистический Интернационал», с которым он одно время активно сотрудничал: «…теперь, когда класс открыто идет на класс, когда исторические идеи вооружены до зубов и решают свою тяжбу сталью, каким оскорбительным издевательством над нашей эпохой являются «социалисты» типа Лонге. Мы его только что видали: кланяется направо, расшаркивается налево, молится великому Гладстону, который обманывает Ирландию, склоняется перед своим физическим дедом Марксом, который презирал и ненавидел лицемера Гладстона, восхваляет царского наперсника Вивиани, первого министра президента империалистической войны, сочетает Ренана с русской революцией, Вильсона с Лениным, Вандервельде с Либкнехтом, подводит под «право народов» фундамент из рурского угля и тунисских костей и, проделывая все эти невероятные чудеса, перед которыми глотание зажженной пакли является детской забавой, Лонге остается самим собой, куртуазным воплощением официального социализма и увенчанием французского парламентаризма»{64}. Такой большой текст – и всего две фразы! Стремление Троцкого показать «буржуазность» социализма Лонге вылилось, по существу, в демонстрацию эрудиции автора. Такие портреты в его реестре есть: там он не столько пишет о конкретном лице, сколько демонстрирует свою литературную технику и мастерство.

У Троцкого-портретиста исключительная образность и красочность письма. Но главное для него – политическая позиция героя. Вот что он пишет в своем очерке о Петре Струве, опубликованном в 1909 году: «Главный талант Струве или, если хотите, проклятие его природы в том, что он всегда действовал «по поручению». Идеи-властительницы никогда не знал; зато всегда стоял к услугам выдвигающихся классов – для идеологических поручений… в будущем сможет утешаться разве лишь Длинным политическим титулом своим в новом издании словаря Брокгауза: сперва марксист, затем либерал-идеалист, а после того славянофил-антисемит и великороссийский империалист… из голынтинских выходцев»{65}.

Большинство его портретов написаны только темными тонами или только светлыми. У него как у истого большевика была позиция: или союзник, или противник; или друг, или враг. И если враг – на портрете нет ни одного светлого пятна. В черновике статьи «Царская рать за охотой» Троцкий пишет о Николае II: «Тупой и запуганный, ничтожный и всесильный, весь во власти предрассудков, достойных эскимоса, с кровью, отравленной всеми пороками рода царских поколений…»{66} Чувство меры здесь явно изменило Троцкому. Не с тех ли пор у нас русского императора изображали абсолютным ничтожеством? Троцкий не хотел замечать сильных сторон облика последнего царя: невозмутимость в самых трагических ситуациях, мужество, державное достоинство и т.д. Но по Троцкому: раз император – значит, средоточие зла и низостей…

Троцкий понимал, что история – не просто смена времен и эпох. Это бесконечная галерея лиц, оставивших свой след на земле. В 1901–1902 годах Троцкий сделал ряд набросков к портретам В.А. Жуковского, Н.В. Гоголя, А.И. Герцена, Н.А. Добролюбова, очень любимого им Г.И. Успенского. Для всех них характерны многоцветность, разнообразие оттенков и в то же время интеллектуальная расплывчатость, акцентирование внимания лишь на каком-то нюансе характера или судьбы. В этих работах Бронштейн (тогда он еще не был Троцким) предстает как начинающий импрессионист, быстро накладывающий свои впечатления-мазки на полотно.

Работая, например, над очерком о Жуковском, молодой литератор «нажимает» на его романтизм: писатель «приспособил к русскому климату немецких и английских чертей – и тем насадил в России романтизм». Каков романтизм Жуковского? «Это – желание, стремление, порыв, чувство, вздох, стон, жалоба на несовершенные надежды, которым не было имени, грусть по утраченном счастье, которое бог знает в чем состояло… Всю свою жизнь писатель прожил в оранжерейной атмосфере… И во всю жизнь, во всю долгую жизнь Жуковского, кошмары крепостного права не тревожили его поэтического полусна»{67}.

Иногда молодому публицисту удается одной-двумя фразами сказать во сто крат больше, чем кому-нибудь другому: «…Гоголь-сердцевед, Гоголь-юморист, Гоголь-реалист, выведший на лобное место всероссийскую пошлость, узость, бездеятельность, маниловщину… Кто посмеет бросить ныне камень осуждения в великого мученика совести, который так страстно искал истины и ценой таких страданий покупал заблуждение?»{68} Поразительно умение совсем молодого Троцкого в парадоксально-афористической форме ярко высветить основную черту личности, портрет которой он создавал: «великий мученик совести…»

О Герцене Троцкий написал то, что сегодня в какой-то степени можно отнести и к нему самому: «Мы, по-видимому, вступаем в «эпоху» реставрации или, пожалуй, легализации Герцена, что естественным образом создает или обновляет некоторый культ его личности. Мы искренно и глубоко убеждены, что личность Герцена настолько громадна, выпукла, заслуги его в истории развития русского общественного самосознания столь велики, что исключают надобность и возможность какой бы то ни было переоценки, преувеличения…»{69} Троцкий не мог знать, что в некотором смысле он в чем-то повторит общественную судьбу Герцена. Конечно, его «Бюллетень оппозиции» не был так возвышен, как «Колокол» Герцена, но их роднила мятежность духа и тоска по свободе для родины. Хотя для революционера XX века свобода была закована в классовые обручи, а у Герцена она витала высоко над извечным эгоизмом социальных групп.

Охватывая своим взором целую эпоху мастеров слова, Троцкий явно не симпатизирует декадансу, мистике, глубоко субъективной философичности целого ряда видных русских литераторов в начале нынешнего столетия. Особенно достается Константину Бальмонту и Дмитрию Мережковскому. В очерке «О Бальмонте» Троцкий сыграл с поэтом злую шутку: напечатал в начале статьи стихотворение Бальмонта в шестнадцать строк; при этом последнее четверостишие поставил первым, третье – вторым и т.д. Другими словами, «перестроил» стих. И спрашивает, заметил ли это читатель. Действительно, не зная стихотворения, обнаружить это невозможно. Троцкий в восторге: он «доказал», что Бальмонт – верный носитель декадентского идеала, который «эмансипирует» поэтическую строку от здравого смысла…»{70}

«Подковырнув» таким образом своеобразного поэта, Троцкий откровенно высмеивает формалистические увлечения Бальмонта, который «беззаботно приплясывает» в такт стиху и «приседает на рифмах». Читая очерк о поэте, закончившем свою жизнь, как и Троцкий, в изгнании, еще раз убеждаешься: неординарным, нестандартным, необычным людям и самобытному таланту всегда жить трудно. Усредненность, обычность, конформность не вызывают столь ядовитых тирад. Но… их носители редко удостаиваются собственных портретов.

Троцкий давно интересовался публикациями Дмитрия Мережковского и его жены, Зинаиды Гиппиус. Она интересовала Троцкого не столько как поэтесса (к ее стихам он относился насмешливо-иронически), сколько как писательница-портретистка. Будучи уже на Принкипо, изгнанник с интересом прочел воспоминания этой женщины о великих современниках, которых она знала лично, – о А. Блоке, А. Белом, Ф. Сологубе, В. Розанове, Л. Толстом, А. Чехове и других. Книга называлась «Живые лица. Синяя книга: петербургский дневник 1914–1918» (напечатана в Белграде). Троцкий не мог не отдать должного мастерству и наблюдательности писательницы, не преминув, правда, высмеять ее мистику, о которой интеллигенция Петербурга еще на пороге века рассказывала анекдоты. Многие знали, что для Гиппиус число 9 было кошмаром. Оно, как писала поэтесса, преследовало ее всю жизнь. В этой цифре ей виделся перст Провидения. Возможно, что так все и было. Троцкий никогда не узнает, что ее муж, Дмитрий Мережковский, умрет 9 декабря 1941 года, а она сама – 9 сентября 1945 года…