Теперь «Правда» и «Rote Fahne» называли Троцкого «паникером», «авантюристом» и «марионеткой Брюнинга», который призывал коммунистов отказаться от пролетарской революции, защищать буржуазную демократию и забыть, что «без предварительной победы над социал-фашизмом мы не можем победить фашизм».[40]
Не без возмущения, но все-таки с бесконечным терпением Троцкий обращался даже с самыми абсурдными аргументами, чтобы разъяснить свои взгляды тем, кто был одурманен полемическими трюками. Он продолжал неустанно разоблачать обманчивую внешность утверждения, что не может быть «победы над фашизмом без предшествующей победы над социал-фашизмом», отмечая, что, напротив, только когда фашизм побежден, коммунисты смогут эффективно соперничать с социал-демократами и что пролетарская революция в Германии может развиться только из успешного сопротивления нацизму.
И все это оказалось бесполезным. Еще в сентябре 1932 года, за несколько месяцев до того, как Гитлер стал канцлером, Тельман на сессии Исполкома Коминтерна все еще повторял, что говорил Мюнценберг: «В своей брошюре о том, как победить национал-социализм, Троцкий дает только один ответ, и он таков: Германская Коммунистическая партия должна объединиться с Социал-демократической партией… Это, согласно Троцкому, единственный путь, которым немецкий рабочий класс может спастись от фашизма. Либо, говорит он, компартия объединится с социал-демократами, либо германский рабочий класс потеряет десять или двадцать лет. Это теория крайне обанкротившегося фашиста и контрреволюционера… Это на самом деле самая опасная и самая преступная теория из тех, что Троцкий истолковывал в последние годы своей контрреволюционной пропаганды».
«Приближается один из решающих моментов истории, — говорил в ответ Троцкий, — когда Коминтерн как революционный фактор может быть стерт с политической карты целой исторической эпохи. Пусть слепцы и трусы отказываются замечать это. Пусть клеветники и наемные писаки обвиняют нас в сговоре с контрреволюцией. Не стала контрреволюция чем-то… что мешает пищеварению коммунистических бюрократов… ничего нельзя скрывать, ничего нельзя преуменьшать. <…> Мы должны сказать передовым рабочим во весь голос: после Третьего периода беспечности и хвастовства установился четвертый период паники и капитуляции». В почти безнадежной попытке пробудить коммунистов к действию Троцкий облекает в слова всю силу убеждения и вновь бьет в набат: «Рабочие-коммунисты! Вас сотни тысяч, вас — миллионы… Если к власти придет фашизм, он пройдется, как страшный танк, по вашим черепам и хребтам. Ваше спасение лежит в беспощадной борьбе. Только боевое единство с социал-демократическими рабочими может принести победу. Спешите, коммунисты-рабочие, времени осталось очень мало».
Оставаться в бездействии в такое время на Принкипо для Троцкого было все труднее и труднее. Письма и газеты с континента доходили сюда с большой, иногда с двухнедельной задержкой; еще больше времени требовалось, чтобы его брошюры и манифесты достигли Германии. В 1923 году, когда Германия, казалось, находилась на грани революции, он попросил Политбюро освободить его от официальных обязанностей и разрешить ему отправиться в Германию и руководить там, как просила германская партия, революционными операциями. Насколько больше он жаждал оказаться ближе к сцене действий сейчас, когда на десятилетия вперед решалось будущее коммунизма и политические судьбы мира. В 1931 году шли разговоры о том, что он собирается в короткую поездку в Германию для чтения лекций; но, конечно, ничего подобного не вышло. Выбраться из Турции не было шансов. Хуже того, его немногие последователи в Германии не делали успехов. Они издавали тоненькую газету «Перманентная революция», которая выходила раз в месяц, заполняя колонки трудами Троцкого, и не производила почти никакого воздействия (хотя его брошюры читались и обсуждались в широких кругах). Он планировал создать какой-нибудь международный секретариат в Берлине, где были очень активны братья Соболевичусы и куда уже был переведен из Парижа «Бюллетень оппозиции». Чтобы улучшить его связь с секретариатом, было решено, что Лёва поедет в Берлин в качестве представителя своего отца или, как требовал организационный этикет, как «представитель Русской секции Левой оппозиции».
Лёва, как мы знаем, делил со своими родителями все превратности их изгнания и был правой рукой Троцкого. И все-таки отношения между отцом и сыном не были безмятежными. Они были в полном согласии в вопросах политики, а обожание Лёвой своего отца доходило до отождествления с ним. И все же именно это отождествление стало причиной напряженности. У Троцкого было тревожное ощущение, что его собственная личность и интересы слишком тяжело наложились на Лёву и что он низвел Лёву до исполнения огорчительной роли маленького сына великого человека. И все же он страстно желал сыновней преданности. Чем более одинок он был, тем больше он зависел от нее. Лёва был единственным человеком, с кем он мог свободно и подробно обсуждать свои идеи и планы и делиться сокровенными мыслями, его самым доверенным критиком и, как Троцкому нравилось считать, его «связующим звеном» (в последующие годы — его единственной связью) с молодым революционным поколением России. И все же временами абсолютная преданность Левы тревожила Троцкого: ему хотелось видеть в своем сыне больше независимости и он чуть ли не желал видеть какие-то признаки сыновнего несогласия. Но разногласия, когда появлялся намек на них, огорчали его и порождали в нем страх отчуждения. Затворничество и неразрывные связи углубляли взаимную зависимость, но также и подчеркивали стрессы, которые, хоть и не редкость в отношениях между отцом и сыном, часто вызывали раздражительную напряженность между двумя пленниками, которые слишком долго совместно использовали одну тюремную камеру. Троцкий был строг по отношению к своим помощникам и секретарям, но требования его никогда не были столь же строгими, как те, что он предъявлял к себе и к своему сыну. С посторонними он был сдержан и вежлив; но под огромным нервным напряжением его самообладание неизбежно давало сбой, когда он оказывался наедине со своим ближайшим родственником. И на голову Лёвы обрушивались резкие обвинения в «беспорядке» в секретариате, «безделье и сентиментальности», в том, что он «подводит отца», — обвинения, которые могли лишь ранить преданного, трудолюбивого и добросовестного молодого человека.
Поэтому некоторое облегчение было смешано с печалью, когда родители и сын согласились на расставание. Возможно, была еще одна причина для такого решения: жена Раймонда Молинье Жанна ушла от своего мужа и предпочла остаться с Лёвой. Однако Молинье все еще оставался частым и полезным гостем на Принкипо; и отъезд Лёвы и Жанны наверняка избавил их от неприятных встреч. Поначалу было сомнительно, что Леве удастся получить разрешение на въезд в Германию. (За год до этого он безуспешно пытался получить французскую визу: французская полиция ответила, что ей известно о его революционной деятельности и она не желает видеть его в Париже.) Но, представившись студентом Technische Hochschule в Берлине, он в конце концов в феврале 1931 года получил германскую визу. Академическая цель его пребывания была не только предлогом, потому что в этой Hochschule он действительно много занимался на курсах прикладной физики и математики; но его главным занятием оставалась, конечно, политика.[41]
За несколько недель до отъезда Лёвы, в середине января, случилось нечто, повлиявшее на жизнь всей семьи: приехали из Москвы Зина и ее пятилетний сын Сева. Ее уже несколько месяцев дожидались в Буйюк-Ада; но надежды на приезд почти улетучились, потому что советское правительство неоднократно отказывало в разрешении на эту поездку. Ее муж, Платон Волков, находился в ссылке, а ее саму дважды брали под стражу из-за участия в оппозиции. Лишь после вмешательства западноевропейских друзей, которые призвали советских послов проявить сострадание — ее здоровье было надорвано после смерти сестры Нины, за которой она ухаживала до самого конца, — Зина получила разрешение на выезд. Но это была ловушка. Ей разрешили взять с собой лишь одного ребенка, но заставили оставить другого — маленькую дочь, шести-семилетнюю заложницу у Сталина. Первая жена Троцкого, Александра Львовна, которая сама была в трудном положении и воспитывала двоих детей Нины, позаботилась и об этом ребенке тоже и убедила Зину уехать, воссоединиться с отцом и поправить здоровье за границей.
Зина приехала на Принкипо в полном нервном истощении, хотя оно не проявилось сразу в первый момент безудержной радости от воссоединения. Отец встретил ее с исключительной нежностью. «В начальный период моего пребывания, — писала она позднее своей матери в Ленинград, — он был так добр и внимателен ко мне, что я просто не могу это описать…» Из всех детей она, первенец, больше всего походила на него. У нее было такое же резко очерченное, смуглое лицо, тот же жгучий взгляд, такая же улыбка, тот же сарказм, те же сильные, глубокие эмоции и что-то от его неукротимого ума и красноречия. Похоже, она унаследовала его политические пристрастия, его воинственность и жажду деятельности. «Она была, — как выразилась ее мать, — больше пронизана духом гражданственности, чем семейности».
В чувствах Троцкого к ней был налет угрызений совести. Еще с тех давних дней 1917 года, когда, обращаясь к массам у цирка «Модерн» в Петрограде, он ощущал любящий взгляд своих двух дочерей-подростков, смотревших на него из толпы слушателей, он знал о сильном чувстве Зины к нему. И все-таки она была для него чуть ли не посторонней. Прошло почти тридцать лет с тех пор, как он расстался со своей первой женой и двумя детьми в восточносибирском поселении Верхоленск (месте его первой ссылки) — около тридцати лет с того момента, как для того, чтобы обмануть полицию и задержать погоню, он уложил в свою постель манекен. Получилось так, что эта кукла как будто обманула и его отпрысков от первого брака. За пятнадцать лет, до 1917 года, он видел своих дочерей мельком два или три раза; да и потом, в годы революции, Гражданской войны и последовавшей за этим жестокой борьбы, мог уделить им лишь очень мало времени и внимания. Сердце рвалось к ним, когда его сослали в Алма-Ату, но уже было поздно: Нина к тому времени умерла, а Зина была слишком больна, чтобы совершить поездку из Москвы, слишком больна даже для того, чтобы позднее прийти на последнюю прощальную семейную встречу у поезда, когда его депортировали из России. Она приехала на Принкипо убитая горем, но, тем не менее, переполненная радостью, любовью и гордостью за своего отца; она приехала не просто как больная и страдающая дочь, но и как преданный сторонник, надеясь быть ему полезной, предлагая свои услуги и стремясь завоевать его доверие. Они вместе пролили слезы над кончиной Нины, говорили о д