Троцкий. Изгнанный пророк. 1929-1940 — страница 49 из 108

Это говорится не ради отрицания безошибочного наличия склонности Троцкого к эгоцентризму. Эта черта принадлежит его художественной натуре; она развилась в дореволюционные годы, когда он был сам по себе — ни большевик, ни меньшевик; а сталинские поношения, вынудившие его избрать тактику активной самозащиты, вывели эту черту на передний план. И все же можно говорить о его «самодраматизации», только если в автобиографии или в любой его биографии можно было бы выставить его жизнь в еще более драматичном свете, чем на самом деле. Кроме того, как мы это увидим позднее, он нисколько не преувеличил свою роль в революции. И в «Моей жизни», и в «Истории…» его настоящий герой не кто иной, как Ленин, в чью тень он сознательно себя помещает.

Кое-кто критиковал «Мою жизнь» за отсутствие самоанализа и за неспособность автора раскрыть свое подсознание. Разумеется, Троцкий не дает «внутренних монологов»; он не останавливается на своих снах или комплексах, соблюдает почти пуританскую сдержанность в отношении секса. Это, прежде всего, политическая автобиография — политическая в очень широком смысле. И все же уважение автора к разумной сути психоанализа проявляется в тщательности, с которой он описывает свое детство, где не упускает таких возможных улик для психоаналитика, как переживания и «происшествия» его детских лет, игрушки и т. д. (Повествование начинается словами: «Временами мне казалось, что я помню, как сосал материнскую грудь…») Он дает это дополнительное объяснение своей осторожности к фрейдистскому самоанализу. «Память… не безучастна, — говорит он в предисловии. — Нередко она подавляет либо загоняет в темный угол эпизоды, которые противоречат характеру индивидуального управляющего жизненного инстинкта… Однако это вопрос для „психоаналитической“ критики, которая иногда бывает изобретательной и поучительной, но чаще капризной и спорной». Он достаточно глубоко и сочувственно погружался в объект психоанализа, чтобы знать его подводные камни и ловушки, и у него не было ни времени, ни терпения на «причудливые и спорные» догадки о своем подсознании. Вместо этого он создает автопортрет, замечательный по осознанной цельности и человеческой теплоте.

В роли политического труда «Моя жизнь» не сумела достичь своей непосредственной цели: она не произвела впечатления на коммунистическую публику, для которой в первую очередь и была предназначена. Даже всего лишь чтение ее рядовым членом партии расценивалось как дерзость; и члены партии не читали эту книгу. Те немногие, кто все же прочел, чувствовали себя оскорбленными либо испытывали раздражение. Они были либо привержены культу личности Сталина, и для них книга подтверждала сталинские инсинуации о личных амбициях Троцкого; либо они были шокированы, видя, что лидер революции вообще занимается изображением собственного портрета. «Вот вам Троцкий — Нарцисс, поклоняющийся самому себе!» — таков был типичный комментарий. А поэтому коммунисты не обращали внимания на богатый исторический материал, который излагал перед ними Троцкий, на его способность проникновения в суть революции и его интерпретацию большевизма, из которой они смогли бы извлечь много уроков для самих себя. С другой стороны, книга нашла широкий круг читателей среди буржуазии, которая восхищалась ее литературными достоинствами, но которой была почти не нужна или вообще неинтересна ее основная идея: «Mein Leid ertönt der unbekannten Menge, Ihr Beifall selbst macht meinem Herzen bang»,[68] — так Троцкий мог сказать о самом себе.


«История…» стала венцом его литературных трудов по масштабу и силе, а также самым полным выражением его идей о революции. Она занимает особое место в мировой литературе среди рассказов о революции, составленных одним из ее главных действующих лиц.

Он вводит нас в сцену 1917 года главой «Особенности российского развития», которая представляет события в глубокой исторической перспективе; и сразу же в этой главе признаешь обогащенную и зрелую версию его самого раннего изображения перманентной революции, датирующегося еще 1906 годом. Нам показывают Россию, входящую в XX век, не избавившись при этом от оков Средневековья, не прошедшую через Реформацию и буржуазную революцию, но, тем не менее, с элементами современной буржуазной цивилизации, пронизывающими ее архаическое существование. Вынужденная развиваться под превосходящим экономическим и военным давлением с Запада, она не могла пройти все фазы «классического цикла» западноевропейского прогресса. «Дикари внезапно отбросили свои луки и стрелы и поменяли их на винтовки, не пройдя дорогу, которая лежала между этими двумя видами оружия в прошлом». Современная Россия не могла провести собственную Реформацию или буржуазную революцию под руководством буржуазии. Ее крайняя отсталость неожиданно вынудила ее двигаться политически до той точки, которую Западная Европа уже достигла, и двигаться дальше ее — к социалистической революции. Из-за того, что ее слабая буржуазия была не способна сбросить иго полуфеодального абсолютизма, вперед в качестве революционной силы выступил ее небольшой, но компактный рабочий класс, в конечном итоге нашедший поддержку у мятежного крестьянства. Рабочий класс не мог удовлетвориться революцией, которая привела к установлению буржуазной демократии, — ему было необходимо бороться за реализацию социалистической программы. Таким образом, согласно «закону комбинированного развития», высокая степень отсталости имеет склонность к высокой степени прогресса, и это привело к взрыву 1917 года.

«Закон комбинированного развития» объясняет силу напряженности внутри общественной структуры России. Однако Троцкий относится к социальной структуре как к «относительно постоянному» элементу ситуации, которая сама по себе не учитывает события революции. В противоположность Покровскому[69] он считает, что ни в 1917 году, ни в предшествующее десятилетие в структуре российского общества не произошло никаких фундаментальных изменений — война ослабила и обнажила эту структуру, но не изменила ее. Национальная экономика и базовые отношения между общественными классами в широком смысле в 1917 году были такими же, что и в 1912–1914-м и даже в 1905–1907 годах. Что же тогда является прямой причиной взрывов в феврале и октябре, а также жестоких приливов и отливов революции в промежутке между этими двумя месяцами? Троцкий отвечает: перемены в психологии масс. Если бы структура общества была постоянным фактором, нравы и настроения масс были бы переменной составляющей, которая определяет приливы и отливы событий, их ритм и направление. «Самая очевидная черта революции — это прямое вмешательство масс в исторические события. Революция присутствует у них в нервах еще до того, как выходит на улицу». Поэтому «История», в большой степени, — это изучение психологии революционных масс. Тщательно рассматривая хитросплетения между «постоянным» и «переменным» факторами, Троцкий показывает, что революции вызываются не только тем, что общественные и политические институты давно обветшали и требуют, чтобы их свергли, но и теми обстоятельствами, что многие миллионы людей впервые услышали этот «зов» и узнали о нем. В общественной структуре революция созрела задолго до 1917 года; в умах масс она созрела лишь в 1917 году. Так что, как ни парадоксально, более глубокие корни революции лежат не в мобильности людских умов, а в их бездеятельном консерватизме; люди восстают массой, когда вдруг начинают осознавать свою умственную отсталость от времени и хотят возместить ее одним махом. Вот урок, который «История…» хочет внедрить в сознание: никакое великое потрясение в обществе не вытекает автоматически из разложения более старого порядка; в эпоху распада, не ведая об этом, могут жить целые поколения. Но когда под воздействием какой-нибудь катастрофы вроде войны или экономического коллапса они начинают это осознавать, происходит гигантский всплеск отчаяния, надежды и активности. Поэтому историк обязан «проникнуть в нервы» и умы миллионов людей, чтобы ощутить и передать мощный подъем, который переворачивает установленный порядок.

Академический педант, готовый перерыть горы документов, чтобы восстановить по ним единственный исторический эпизод, может сказать, что ни один историк не способен «войти в нервы» миллионов. Троцкий знает, какие стоят перед ним трудности: проявления массового сознания бессистемны и разбросаны, а это может привести историка к спорным построениям и ложным предчувствиям. Но он указывает, что этот историк, тем не менее, может проверить истинность или ложность его изображения массового сознания с помощью некоторых строго объективных тестов. Он обязан точно следовать внутренним свидетельствам событий. Он может и должен проверять, согласуется ли с самим собой это движение массового сознания; обязательно ли каждая фаза его вытекает из того, что происходило до этого, и явно ли оно ведет к тому, что происходит после этого. Далее он обязан обдумать, согласуется ли поток массового сознания с ходом событий: отражаются ли настроения масс в событиях, а те, в свою очередь, отражают ли настроения масс? Если утверждают, что ответы на такие вопросы должны быть туманными и субъективными, то Троцкий отвечает, при этом ссылаясь на марксистский манер на практику как на критерий истины. Он отмечает, что то, что он делает как историк, большевистские лидеры делали, когда совершали революцию: полагаясь на анализ и наблюдения, они делали предположения об умонастроениях масс. Все их важнейшие политические решения основывались на этих «догадках»; и ходу революции суждено было доказать, что, несмотря на пробы и ошибки, они были в общих чертах верны. Если в общих чертах корректное изображение политических эмоций и чувств миллионов революционер мог сформировать в пылу боя, то почему он не смог бы нарисовать эту картину после событий.

Стиль, в котором Троцкий описывает массы в действии, имеет много общего с методом Эйзенштейна,[70]