Младший брат Рамона Меркадера, Луис, ставший профессором Мадридского университета, связывает трагическую судьбы Рамона с характером своей матери — красивой, привлекательной женщины, готовой на приключения и резкие повороты судьбы. Она оказывала большое влияние на сына. Именно с этими главными действующими лицами приближающейся трагедии готовился разыграть последнюю сцену в жизни Троцкого Эйтингон.
Руководитель операции в Мексике не жалел денег на завершение акции. Возвращаться с пустыми руками в Москву для него значило разделить судьбу С.М.Шпигельглаза. Скрыться, исчезнуть, как это сделал Орлов, Эйтингон не мог. Этого не позволило ему его чувство долга. Поэтому он твердо сказал Ра-мону: "Ты должен исполнить приговор". Денег на подготовку, повторю, не жалели. Луис Меркадер, проживший из своих почти семидесяти 40 лет в СССР, знавший лично Калинина, Берию, Кобулова, Судоплатова, Эйтингона, уверял: "На операцию с начала до конца они потратили не менее пяти миллионов".
Рамон Меркадер, обосновавшись в Мехико, вызвал к себе Сильвию, и она в начале 1940 года быстро устроилась работать у Троцкого в качестве секретаря. Быстро потому, что раньше у него работала ее родная сестра Рут Агелоф. Льву Давидовичу понравилась скромная, малозаметная и непривлекательная молодая женщина, готовая во всем помогать ему: стенографировать, печатать, подбирать материалы, делать вырезки из газет, выполнять многие мелкие поручения. Когда Эйтингон узнал, что Сильвия будет работать в доме Троцкого, он был доволен: начало важного "внедрения" было положено.
Поскольку Сильвия жила в номере гостиницы "Монтехо" вместе с Рамоном, он вскоре стал подбрасывать ее на работу, на своем элегантном "бьюике". Щегольски одетый коммерсант выходил из машины, открывал дверцу, помогал Сильвии выйти, целовал ее в щечку и махал на прощание рукой. Часто он и приезжал за ней. Охранники, сменявшие друг друга у ворот "крепости" Троцкого, постепенно привыкли к красивому, высокому, улыбающемуся "жениху" Сильвии. Исподволь, незаметно для всех он стал для охраны своим. Однажды ему пришлось подвезти в центр Мехико супругов Росмеров, которые затем говорили Троцкому, что у Сильвии "очень симпатичный, приятный жених". С помощью Маргариты Росмер Рамон в конце концов несколько раз побывал и на территории "крепости": гостья из Франции, съездив в столичные магазины, просила "приятного молодого человека" занести покупки в дом. Побывав в доме, Меркадер подтвердил данные советского агента-женщины о расположении комнат, дверей, наружной сигнализации, о запорах и т. д.
До 24 мая 1940 года молодой испанец полагал, что ему не придется самому обагрить руки кровью русского революционера. Но уже через два-три дня, 26 или 27 мая, Леонид Котов (Эйтингон), запершись в номере, долго говорил с молодым испанцем. Сейчас никто точно не скажет, какими словами он разъяснял Рамону "внезапно возникшую задачу". Как позже вспоминали Судоплатов, сам Эйтингон и другие участники кровавой операции, тогда у всех была уверенность в ее успешном наконец осуществлении. Эйтингон, будучи очень умным и волевым человеком, непрерывно вел психологическую подготовку боевика. Он не только умело убеждал его в реальности благополучного завершения акции, но и бросал мимоходом фразы, которые как бы оседали в сознании испанца:
— Мексика — идеальная страна для осуществления акций возмездия. В ее законах нет даже высшей меры наказания… Но ты должен знать, что если тебе не удастся скрыться, мы спасем тебя. Обязательно!
Рамон слушал и, вероятно, холодок подступал к его сердцу, когда "Леонид" говорил о "высшей мере наказания". Но психологический массаж сознания давал свои плоды: после короткой депрессии в июне Рамон вновь обрел присутствие духа и стал энергично готовиться к "Акции", как называл Эйтингон готовившуюся операцию.
Встречаясь в условленное время, Н.Эйтингон, Г.Рабинович и Р.Меркадер несколько раз до мелочей обсуждали детали операции, разные ее варианты и способы осуществления. Сегодня уже никто не в состоянии восстановить, реставрировать сказанное, обдуманное, предложенное. Все непосредственные участники заключительной сцены трагедии находятся в мире теней. Но, зная весь дальнейший ход событий, можно предположить, что участники прежде всего обговаривали детали беспроигрышного варианта.
За плечами Наума Исааковича Эйтингона была огромная школа. Я уже упоминал некоторые вехи его биографии. Мало кто знает, что "Леонид" (в нашей печати это имя выдают за действительное) работал в Шанхае вместе с Рихардом Зорге, руководил действиями известного разведчика Кима Филби, других советских нелегалов. Именно Эйтингон просчитывал все варианты и возможности операции.
Больше всех рисковал пока Эйтингон: еще одна неудача — и вызов в Москву, а там и неизбежный конец. Но сильнее всех мучился Рамон: он уже видел Троцкого, говорил с ним, познакомился с Росмерами, Натальей Ивановной, и все к нему отнеслись тепло, дружески, с симпатией. А он должен ответить на это или выстрелом, или ударом ножа, — а может, иного предмета? Рамон знал и любил испанского классика Анхеля Сааведру, романтика и мечтателя. В своей поэме "Деяние чести" писатель ставил перед Испанией и ее гражданами вопросы нравственного выбора по зову совести. А теперь ему предстояло исполнить чужую волю без всякого выбора… Может быть, в этой заданности и содержится самое страшное любой тоталитарной идеологии? Она убивает человека в человеке, делает его бездумным инструментом идеи и приказов "сверху".
Еще до того как Троцкий увидел своего будущего убийцу, его часто посещали мысли о приближении конца. В конце мая, еще до налета, он решил оставить завещание. Скорее всего, им двигало желание не просто сказать своим сторонникам и друзьям посмертные напутствия, а напомнить потомкам, что он остался верен Идее до конца. Половина завещания посвящена жене, Наталье Ивановне, нежные чувства к которой он пронес через всю жизнь. Вторая — его политической борьбе.
Ни родина, ни его Интернационал, ни оставшийся рядом внук Сева в последней воле не упоминаются. Есть только два имени: Наталья Ивановна Седова и Сталин.
Впервые в широкой печати завещание Л.Д.Троцкого опубликовал Ю.Фельштинский[185], много сделавший для систематизации литературного наследия революционера. Судя по тексту, затворник из Койоакана писал завещание в три приема, причем первые две части появились в один день — 27 февраля 1940 года. Еще одна часть, очень личная, — 3 марта 1940 года.
Троцкий не был бы самим собой, если бы не подтвердил свою приверженность революционным максимам. "Сорок три года своей сознательной жизни, — читаем мы в завещании, — я оставался революционером, из них сорок два года я боролся под знаменем марксизма. Если б мне пришлось начать сначала, я постарался бы, разумеется, избежать тех или других ошибок, но общее направление моей жизни осталось бы неизменным. Я умру пролетарским революционером, марксистом, диалектическим материалистом и, следовательно, непримиримым атеистом. Моя вера в коммунистическое будущее человечества сейчас не менее горяча, но более крепка, чем в дни моей юности". 3 марта он еще раз повторил свою приверженность Идее: "Каковы бы, однако, ни были обстоятельства моей смерти, я умру с непоколебимой верой в коммунистическое будущее. Эта вера в человека, в будущее дает мне и сейчас такую силу сопротивления, какую не может дать никакая религия"[186].
Конечно, Троцкий не мог знать обстоятельств своей смерти, но в строках, где он подтверждает верность идеалам, которые исповедовал всю жизнь, выражена самая глубинная сущность революционера. Да, эти идеалы оказались Великой Утопией, Миражем, Грезами, но именно такая приверженность каким-либо ценностям делает людей величинами исторического масштаба. Эти люди могут быть фанатично преданными, слепо наивными, а то и беспредельно жестокими. Вера нужна везде. Но не будучи в союзе с Истиной, она (вера) может рождать иллюзии, фанатизм, догматизм. Троцкий оказался романтиком мировой революции и "коммунистического будущего человечества". Думаю, что эта часть завещания — главная для понимания феномена Троцкого.
…Троцкий очень любил свою вторую жену. Я внимательно перечитал четыре десятка писем Троцкого к Наталье Ивановне из архива Гарварда и остро почувствовал, сколь глубоки и искренни были его чувства к своей спутнице, разделившей с ним и славу его, и неисчислимые беды. Случай с Фридой Кало был из разряда тех, которые лишь подтверждают привязанность однолюба. В письмах Троцкий обычно называет жену "Наталочкой", сына Леву — "Левусяткой", внука — "Севушкой". Но мне бросилось в глаза то, что эти письма исключительно личные. В них почти нет места политике, борьбе, философским размышлениям. Троцкий, обращаясь к семейной сфере, как бы оставляет все остальное за революционным кадром.
Правда, в письмах есть места, полные глубокого психологизма. Например, находясь во Франции на полулегальном лечении в сентябре 1933 года, он часто пишет жене письма, которые позволяют оттенить портрет еще рельефнее. "Милая Наталочка, — пишет супруг. — То, что у меня отмирает память на лица (и раньше слабая), очень остро иногда тревожит меня. Молодость давно отошла… но я неожиданно заметил, что и воспоминание о ней отошло — живое воспоминание о лицах… Твой образ, Наталочка, молодой, мелькает и исчезает, я не могу его фиксировать, остановить… Очевидно большое влияние на нервную систему и на память оказали все же годы травли… А в то же время умственно я не чувствую себя уставшим или ослабевшим. Очевидно мозг стал скупым, экономным и вытесняет прошлое, чтобы справиться с новыми задачами"[187].
В завещании слова о Наталье Ивановне нежны, проникновенны и полны нравственного значения. Начав с благодарности друзьям, которые оставались ему верными в самые трудные часы жизни, он не хочет никого ни выделять, ни называть. "Я… однако, вправе сделать исключение для своей подруги, Натальи Ивановны Седовой. Рядом со счастьем быть борцом за дело социализма, судьба дала мне счастье быть ее мужем. В течение почти сорока лет нашей совместной жизни она оставалась неистощимым источником любви, великодушия и нежности. Она прошла через большие страдания, особенно в последний период нашей жизни. Но я нахожу утешение в том, что она знала также и дни счастья…"