Троцкий против Сталина. Эмигрантский архив Л. Д. Троцкого. 1929–1932 — страница 107 из 130

В Германии бонапартизм выглядит по-немецки. Не надо, однако, останавливаться перед различиями национальных интонаций. При переводе на чужой язык многие особенности оригинала пропадают. Создав в разных областях человеческого творчества величайшие образцы, немцы в политике, как и в скульптуре, почти не поднимались над посредственной подражательностью. Не будем углубляться в исторические причины этого факта: достаточно того, что он существует. Гинденбург — не Наполеон.

В консервативной фигуре президента нет и намека на авантюризм. Восьмидесятилетний Гинденбург в политике вообще ничего не искал. Зато другие искали и нашли Гинденбурга. И нашли не случайно: это люди одного и того же старопрусского, дворянско-консервативного потсдамско-остэльбского склада. Скрепляя своим именем чужие дела, Гинденбург не даст выбить себя из колеи, проведенной традициями его касты. Гинденбург не лицо, а учреждение. Таким он был во время войны. «Стратегия Гинденбурга» была стратегией людей, носивших совсем другие фамилии. Этот порядок оказался перенесен и в политику. Людендорфа и его помощников заменили новые лица. Но порядок остался тот же.

Консерваторы, националисты, монархисты, все враги ноябрьского переворота впервые выдвинули Гинденбурга в президенты в 1925 г. Не только рабочие, но и партии буржуазии голосовали тогда против гогенцоллернского маршала. Гинденбург, однако, победил: его поддержали массы мелкой буржуазии, на пути к Гитлеру. В качестве президента Гинденбург ничего не создал, но ничего и не разрушил. У его противников создалось представление, что свою верность солдата Гинденбург поставил на стражу Веймарской конституции. Оттесняемые реакцией по всей линии, чисто парламентские партии решили через семь лет поставить ставку на Гинденбурга.

Отдав монархическому маршалу свои голоса, социал-демократия и католическая демократия освободили его от каких бы то ни было обязательств по отношению к впавшей в прострацию республике. Выбранный в 1925 году голосами правых, Гинденбург не выходил за рамки конституции. Выбранный в 1932 году голосами левых, он немедленно наступил на конституцию сапогом. В этом парадоксе нет ничего таинственного. Наедине со своей «совестью» и «волей нации» — двумя неуловимыми инстанциями — Гинденбург неминуемо оказался орудием тех кругов, верность которым он пронес через всю свою жизнь. Политика президента есть политика верхов земельной аристократии, баронов промышленности и банковских князей, римско-католического лютеранства и, не в последнем счете, моисеева закона.

Через фон Папена, о котором накануне никто в стране не думал, политический штаб Гинденбурга сразу оборвал нити, связывавшие избрание президента с демократическими партиями. Немецкому бонапартизму в его первой стадии не хватало изюминки авантюризма. Своей карьерой во время войны и магическим порядком своего восхождения к власти Папен до известной степени восполнил этот недочет. По поводу остальных его данных, кроме иностранных языков и безупречных манер, отзывы разных направлений сходятся на том, что отныне историки не смогут уже писать о Михаэлисе[725] как о самом сером и безличном канцлере Германии.

А где же сабля? У Гинденбурга остался в руках лишь маршальский жезл, игрушка для стариков. Папен, после малообнадеживающего опыта во время войны, ушел в штатскую жизнь. Сабля нашлась, однако, в лице генерала Шлейхера[726]. Именно в нем приходится видеть сейчас ядро бонапартистской комбинации. И не случайно: поднимаясь над партиями и парламентом, правительство сужается до бюрократического аппарата. Наиболее действительную часть аппарата составляет, бесспорно, рейхсвер. Немудрено, если из-за спины Гинденбурга и Папена выдвинулся Шлейхер. Газеты много писали о том, что генерал в тиши своего штаба давно уже подготовлял события. Может быть. Но гораздо важнее, что ход событий подготовлял генерала.

Когда эти строки появятся в печати, первая встреча правительства Папена с рейхстагом останется позади. Будет уже, вероятно, известно, кто расшибся при столкновении: Папен или рейхстаг. Могут расшибиться оба, оставив наследником Шлейхера. Эпизодов мы не собираемся предугадывать. Эпизодов будет еще немало.

Автор стоит в стороне от театра событий, притом на значительном расстоянии. Это затрудняет наблюдение за конъюнктурой дня. Но автору хотелось бы думать, что неблагоприятные географические условия не мешают отдавать себе отчет в расположении основных сил, которые в конце концов и определяют общий ход событий.

Принкипо, 23 августа 1932 г.

Два чехословацких эпизода, малый и большой[727]

Сперва о малом: дело идет о визе. Этот совсем свежий эпизод интересен, однако, лишь постольку, поскольку ведет к историческому эпизоду: военной интервенции чехословаков против русской революции в 1918 году[728].

Газеты сообщали, что виза для въезда в Чехословакию мне дана: это было по существу правильно. Потом газеты сообщали, что в визе мне отказано. И это тоже было верно. Я очень далек от смешной мысли жаловаться на чехословацкое правительство, которое ни с какой стороны не обязано было предоставлять мне визу. Но я не могу не отметить, что для отказа в визе чехословацкое правительство прибегает к слишком кружным и сложным методам. Дело было так.

Некоторые из моих друзей или, вернее, благожелателей в Чехословакии настойчиво советовали мне полечиться на чешском курорте. Я ответил: «не пустят». Меня уверяли, что, по предварительным сведениям, вопрос в правительстве стоит вполне благоприятно. Я возразил: если бы даже правительство согласилось, не пустит полиция. Мои корреспонденты горели желанием не только дать мне возможность полечиться, но заодно и преподать мне урок демократии. У меня не было основания отказываться ни от лечения, ни от политического урока. Я обратился в чехословацкое консульство за визой. […][729]

Я получил список условий: я должен заранее иметь визы для возвращения в Турцию; могу оставаться на курорте не дольше восьми недель; должен в Чехословакии пить минеральные воды между апрелем и маем, но не оглядываться по сторонам, не заниматься политикой, не принимать журналистов и уехать по первому требованию даже и до истечения восьми недель. Вручивший мне условия генеральный консул любезно пояснил: если вы примете условия, это еще не дает мне права дать вам визу. Я подписал условия. Прошли все сроки, указанные в условиях, прошел летний сезон, — визы не было. Мои демократические благожелатели объяснили мне, что дело тем не менее стоит как нельзя более благоприятно. Я упорно повторял свой «парадокс»: полиция все равно не позволит правительству впустить меня.

[…] Генеральный консул передал мне новые условия: меня впустят на 8 недель между сентябрем и декабрем, если я добуду паспорт, пригодный на полгода после декабря. Последнее условие, явно продиктованное полицией, было для меня неосуществимо, а для Чехословакии ненужно. Я написал об этом в Прагу. Условие было отклонено: правительство одержало победу над полицией, демократия торжествовала, и с ней вместе мои благожелатели.

Оставался вопрос о транзитных визах, туда и обратно. Из Рима виза дана была по телеграфу в 24 часа. Из Вены пришлось ждать решения свыше недели. Теперь все условия были налицо. Мой скептицизм колебнулся. В доме стали готовиться к отъезду. После этого чехословацкое правительство отказало мне в визе. Это его право. Но на мой скромный взгляд [чехословацкое правительство] пользуется своим правом с излишними осложнениями.

Политической причиной отказа явились очень бурные, если судить по печати, протесты со стороны некоторых организаций. Главным мотивом протестов служила моя роль в отношении чехословацкого корпуса в России в 1918 году. События, происходившие более четырнадцати лет тому назад, снова ожили, вторглись в политику сегодняшнего дня. Если у меня нет причин обвинять чешское правительство за отказ в визе, то несравненно меньше у меня оснований оправдываться в моей политике по отношению к чехословацкому корпусу. Скорее уж я мог бы взять на себя роль обвинителя. Но и в этом нет надобности: вопрос был разрешен в свое время посредством оружия. Об этом историческом эпизоде я хочу здесь кратко напомнить.

Стояла весна 1918 года, тяжкая весна, за которой собиралось надвинуться еще более тяжкое лето. Напомним хронологию событий. […]

[Август 1932 г.]

Ответы на вопросы «Либерти»

В Соединенных Штатах сейчас широко обсуждается вопрос о признании Советского Союза. Дипломатическое признание не означает, разумеется, взаимного политического одобрения, как вежливое рукопожатие вовсе не равносильно обоюдной симпатии. Как уклониться от рукопожатий людям, которых связывают серьезные деловые интересы? Факт, однако, таков, что непризнание Советской республики чаще всего мотивировалось до сих пор ссылками на причины морального порядка. Вопросы, поставленные мне редакцией «Либерти», резюмируют эти ссылки в достаточно резкой форме. В этом я вижу не недостаток их, а преимущество. Отвечая с той же прямотой, с какой меня спрашивают, я заранее знаю, что не всех убежу[730]. Но если удастся рассеять наиболее отравленные предубеждения, и это будет уже несомненным плюсом.

1. «Превращает ли советское государство людей в роботов?» — гласит первый вопрос. Почему? — спрашиваю я с своей стороны. Идеологи патриархальности, вроде Льва Толстого или Джона Рескина[731], выдвигали против машинной цивилизации то обвинение, что она превращает свободных крестьян и ремесленников в безрадостных автоматов. Это обвинение за последние десятилетия направлялось чаще всего против индустриального режима Америки (тейлоризм