, о могучем теле богатыря, который так нежно любил ее, которого всеми силами души любила она. Его не было, и все, все кругом, все, кто жил в этом доме, все, кто сюда приходил, были уверены, что он умер и никогда не вернется… Только три существа во всем доме верили еще в возвращение Одиссея. Первым был Аргус, старый-престарый пес, которого когда-то Пенелопа щенком привезла из Спарты. Он был прежде веселый и озорной, и Одиссея, тоже веселого и всегда к нему доброго, любил больше всех на свете. Когда царь Итаки уплыл на своем корабле к берегам Троады, Аргус затосковал и с тех пор каждое утро бегал из дворца в гавань, где часами бродил по причалу, ожидая возвращения хозяина. В последнее время ему стало тяжело ходить, он начал прихрамывать на одну лапу, но продолжал совершать свои походы, и все понимали, что верный пес будет ждать хозяина, пока не издохнет… Вторым был черный тополь: ночами Пенелопе казалось, что ветви дерева шепчут ей слова утешения, и что дух прекрасного дерева уверяет ее в обязательном возвращении мужа, советует ждать и никого не слушать… Третьей была она сама, и она верила, возможно, сильнее и тверже, чем старый Аргус. Ее сердце ни разу не дрогнуло и не усомнилось — она ЗНАЛА, что Одиссей жив.
Впрочем, царица была уверена, что верит в возвращение царя и ее сын Телемак. Он много раз говорил, что, скорее всего, ожидание уже бесполезно и надо смириться с неизбежным, но она видела, что сын просто пытается подавить в своей душе отчаяние — не зная отца, по сути, и не видав его, юноша любил Одиссея всеми силами души. Кроме того, будучи воспитан матерью, чувствуя и понимая ее состояние, он отлично знал, что для нее вера в возвращение Одиссея — смысл жизни, единственное, ради чего она дышала, думала, ходила по земле. Телемак вырос, Пенелопа исполнила свой долг матери, и теперь она жила лишь мыслью о встрече с мужем.
— Доброе утро, тополь! — проговорила женщина, садясь на постели и поднимая руки, чтобы коснуться темных, чуть шершавых листьев. — Что же ты не прячешь меня от солнца? Я бы еще поспала!
Она шутила. Спать было уже некогда — давно настало утро, и нужно было приниматься за домашнюю работу, которой с появлением в доме толпы незваных гостей стало куда больше…
Опираясь босыми ногами на толстые ветви развилки, царица спустилась со своего ложа.
За распахнутыми ставнями ее окна открывался небольшой сад, где двое рабов, катая на тележке большую дубовую бочку, старательно поливали кусты шиповника и невысокие деревца слив, покрытые цветами и еще мелкими, зелеными ягодами. Один из рабов черпал воду из бочки деревянным ковшом, другой осторожно рыхлил увлажненную землю небольшими деревянными вилами.
По дорожке между сливами шла, раскачивая крутыми бедрами, молодая рабыня по имени Меланто, неся на плече корзину, полную яиц. Как видно, она дочиста обобрала курятник и спешила угостить завтраком женихов своей госпожи… Наряд на ней был такой, будто она собиралась пойти на праздник, а не заняться ежедневной работой. Малиновый, с желтой отделкой хитон, едва прикрывавший колени, был вместо пояса подвязан половинкой желто-красного платка, а вторая половинка украшала черные вьющиеся волосы рабыни, подстриженные на уровне плеч.
Меланто любовничала с Алкиноем, самым упрямым и нахальным из женихов Пенелопы, по его желанию прислуживала всем прочим женихам, стараясь всячески им угодить, и не скрывала от царицы своей симпатии к тем, кого Пенелопа ненавидела и мечтала изгнать из дворца своего мужа. Она, вероятно, доносила Алкиною и его приятелям, о чем говорит царица с верными ей рабами, скорее всего, пыталась подслушивать те разговоры, которые от нее скрывали, а потому Пенелопа запретила ей в последнее время входить в свои покои.
Царице было, что скрывать. На подставке, возле самого окна, возвышался ткацкий станок, на котором, до половины скрывая основу, пестрело покрывало. Покрывало, над которым она трудилась уже чуть не полгода, на котором изо дня в день создавала прекрасные, будто живые картинки, изображая жизнь мужа, о которой знала только по рассказам. И из ночи в ночь почти вся дневная работа исчезала… Пенелопа говорила, что это ночные духи распускают нити… Не раз и не два присланные разгневанными женихами женщины, которым царица позволяла входить в свои покои, тщательно осматривали станок, но на безупречно натянутых нитях основы не было видно следов челнока, будто ткань действительно доходила лишь до того места, где заканчивалась сцена проводов Одиссея на войну. И клубки были ровные, аккуратные, точно новенькие. Да, сообщали посланные женихами рабыни и местные селянки, их добровольные наложницы, да, тут дело нечисто — человеку вряд ли удалось бы так идеально распустить готовую ткань, не потревожив основы.
Между тем, сотканный рисунок распускала сама Пенелопа и верная старая рабыня, кормилица Одиссея Эвриклея. Эта шестидесятипятилетняя старушка, с круглым и румяным, как яблоко, очень добродушным лицом, в юности была искуснейшей на всей Итаке ткачихой, которую по мастерству сравнивали с легендарной Арахной[68]. К счастью, теперь об этом все забыли. Именно Эвриклея научила Пенелопу, как снимать нити со станка и скручивать в идеально ровные клубки, оставляя основу невозмутимо нетронутой. Они работали вдвоем, не зажигая светильника, вслепую, чтобы свет в окне царицы ни у кого не вызвал подозрений. Работали молча, зная что Меланто, или кто-нибудь из других рабынь, принявших сторону женихов, обязательно подслушивает под дверью.
Пенелопа прекрасно понимала, что ее игра вскоре выведет женихов из себя, что терпению их уже вот-вот придет конец. Но пока ей ничего другого не оставалось. Она будет играть в ночных духов до тех пор, покуда ей это позволяют. А потом? Потом придется решить, бежать ли из своего дворца и потерять все, что еще осталось, или… Умереть? Ей, прежде такой веселой, так отчаянно любившей весь этот мир, думать о смерти? Но, в любом случае, она совершенно твердо знала, что будет жить или умрет только женой Одиссея. Одиссея, и никого иного!
Меланто подняла голову, встретила спокойный презрительный взгляд смотревшей из окна хозяйки и поклонилась неуместно низко, держа перед собой корзину с яйцами, будто нарочно показывая Пенелопе, что без ее разрешения обчистила гнезда несушек. Она явно ждала возмущенного вопроса, чтобы дерзко на него ответить. Но Пенелопа не доставила ей такого удовольствия. Она отвернулась от окна и, взяв со столика гребень и бронзовое зеркало, стала причесываться. Выпрямившись после своего поклона, изменница-рабыня увидала в окне только густые струи пепельно-светлых, волнистых, легких, как утренний ветерок, волос. Волос, которым всегда завидовала, как, впрочем, многие из рабынь и вообще почти все женщины во дворце.
— Погоди-погоди! — прошипела рабыня, входя через задние двери в маленький внутренний двор, где под навесом был устроен очаг и стояли жаровни для приготовления еды, а в углу возвышалась хлебная печь (вторая была в доме, в зимней кухне, где готовили только в самую дурную погоду). Дворик был в левом крыле дворца, в стороне от царских покоев, а потому хлопотавшие там рабы и рабыни могли говорить громко, не боясь, что их отругают за поднятый шум. Две стряпухи, возившиеся у деревянных столов с овощами, и мясник, рубивший на колоде свиную тушу, громко шутили и смеялись, но при появлении Меланто смолкли. Они тоже не любили зловредную красотку, да и шутки, которые они перед ее появлением отпускали, могли показаться обидными женихам царицы, с которыми Меланто была накоротке.
— Погоди-погоди! — продолжала бубнить рабыня, ни на кого не глядя и сердито водружая свою ношу на один из столов. — Погоди, прекраснокудрая царица! Вот вернется твой ненаглядный сыночек и сообщит тебе, что не нашел в Эпире никакого Одиссея, что все это вранье и выдумки! Вот тебе и придется поверить, что давным-давно твой муж сгинул, пропал, что нет его! Вот и обрежешь ты свои шикарные волосы и сожжешь на алтаре! Погоди, погоди…
Почувствовав наступившую во дворе тишину, Меланто сердито оглянулась и, понимая, что с ней не особенно хотят разговаривать, бросила:
— Нажарьте яиц гостям! Им надоело с утра до вечера лопать свинину и баранину с тощими маслинами и луком!
— Что поделать! — спокойно проговорил мясник, смуглый, коренастый раб с мощными крепкими руками. — По нашим садам не бродят жирные цесарки, и коров на наших пастбищах мало. По крайней мере, царское стадо господа гости уже наполовину сожрали. А еще погостят, так и овец со свиньями не останется. Будем надеяться, что все же вернется наш царь. У него как-то всегда все находилось и всегда все было. Он, может, придумает и угощение, достойное своих славных гостей, которым у него в доме так понравилось.
Темные глаза Меланто, толсто подведенные углем, злобно блеснули.
— Вот я расскажу про твои речи, Курий! Думаю, ты дождешься плетей!
— Это от кого, Меланто, ну-ка скажи! — мясник резко отставил в сторону здоровенный рубак и, уперев руки в бока, подошел к рабыне. — Кто здесь смеет наказывать рабов, кроме нашей госпожи-царицы? Да пускай хоть один из тех, кто сейчас собрался в зале, чтобы в очередной раз налопаться и напиться чужой еды и чужого вина, пускай хоть один попробует меня тронуть! Я сам им бока наломаю, поняла! Клянусь Зевсом, защитником домашнего очага, мы пока что на Итаке, а не в каких-нибудь диких землях, где вообще нет законов! Иди, иди, скажи своим любимым гостям, что раб Курий, который одним ударом разрубает половину свиной туши, будет рад, если кто-нибудь из них захочет с ним подраться. Я обязан защищать имущество моих царя и царицы, а я — тоже их имущество и не позволю принести урон моим хозяевам. Так и передай.
Меланто не решилась ничего ответить. Она только пожала плечами и, резко развернувшись, ушла. Курий сплюнул ей вслед и снова взялся за свой рубак, а стряпухи отпустили вслед ушедшей пару-другую смачных бранных слов, правда, не особенно громко…
В это время Пенелопа одна, без помощи служанок, причесалась, обвив свои пепельные косы вокруг головы и украсив их ажурной диадемой из резной кости, со вставленными в нее темными агатами. Эти агаты были цветом точь-в-точь, как ее глаза — карие, большие, глубокие, казавшиеся еще темнее из-за того, что всегда прятались в густой тени полуопущенных, очень длинных и пушистых ресниц. Кроткий, как будто безмятежный взгляд этих глаз вместе с нежной бархатистой кожей щек и слегка вздернутым озорным носиком делали Пенелопу похожей на девочку — в свои тридцать семь лет она выглядела, по крайней мере, лет на десять моложе.