ия прекратили. Когда же перестали подливать в питье сонное зелье, начался бред, и лекарь распорядился вновь поить Неоптолема снотворным, почти уверенный, что опять наступит охлаждение и затем смерть. Однако, раненый, впал уже не в такое глубокое забвение — он словно задержался между бытием и небытием, зацепившись за краешек жизни и удерживаясь на нем силой своей молодости и родившейся в последние мгновения сознания надеждой на счастье.
Андромаха в эти дни почти не отходила от своего юного супруга. Она сама поила его с ложки теплыми отварами и молоком с разведенным в нем медом, поддерживала голову, когда рабы приподнимали его, чтобы сменить постель или дать возможность лекарям поменять бинты. Она говорила с ним, брала его за руку, иногда пела колыбельные, которые приходили ей на память. Она ела и пила прямо возле его постели и уходила лишь для того, чтобы поспать короткие четыре-пять часов, или чтобы отдать самые необходимые распоряжения придворным и рабам. Правда, несколько раз ей пришлось принимать жалобщиков, разбирать тяжбы, мирить богатых горожан, повздоривших из-за несправедливо разделенной прибыли. Молодую царицу изумляло то, что с подобными пустяками приходили в царский дворец — в Трое для таких нужд существовали судьи низшего порядка, здесь же царь был обязан вникать в любую мелочь, и это, конечно, отвлекало от более важных дел. Впрочем, некогда Гектор, занимаясь самыми-самыми важными для Трои делами, тоже утруждал себя необходимостью знать обо всех мелочах и самому во всем разбираться, хотя решать тяжбу двух повздоривших торговцев, конечно, не стал бы.
Вечерами Андромаха выслушивала доклады воинов и дворцовых служителей (в эти дни ей докладывали, что все спокойно) и возвращалась в покои Неоптолема. На шестой день юношу со всеми предосторожностями перенесли в его комнату на втором этаже дворца, где было чисто и уютно и не тянуло дымом от дворцовой кухни.
Очень часто, когда молодая женщина сидела подле постели царя, к ней неслышными шагами подбирался Астианакс, за эти дни притихший и погрустневший, садился на скамеечку возле ног матери и опускал голову на ее колени. Она гладила сына по черным мягким кудрям и молчала. Мальчик тоже молчал или просил рассказать какую-нибудь сказку ему и Неоптолему, и она рассказывала.
За эти дни все двадцать восемь ран Неоптолема постепенно закрылись, но затягиваются ли они внутри, Махаон и другие лекари не знали и боялись предполагать.
Вечером одиннадцатого дня Махаон сказал, что дольше поить царя снотворным опасно и решил пойти на риск — отменил сонное питье.
Утром, на двенадцатый день, Неоптолем проснулся.
Его голова была повернута набок, и он увидел перед собой широко раскрытое окно, и за окном — ветви жасминового куста, который пророс на балконе, пустив корни между каменными плитами. Жасмин цвел, и от его запаха воздух в комнате становился гуще и слаще. Тонкая занавеска наполовину закрывала оконный проем, мешая длинным солнечным лучам добираться до постели царя, но солнечное тепло мягко касалось его лица и не закрытых тонким одеялом обнаженных плеч.
Юноша попробовал глубоко вздохнуть и ощутил, как в грудь и во все его тело волной вливается боль. Он не вскрикнул, только крепко сжал зубы. Боль не уходила, она была почти во всех его членах и мучительно грызла изнутри, вызывая желание сжаться, притянуть ноги к животу, согнуться пополам. Но Неоптолем знал, что если бы на это и хватило сил, стало бы только больнее. Лучше перетерпеть. Он постарался расслабиться, ровно, спокойно дыша, и стало немного легче.
Ему не было нужды вспоминать, что с ним случилось — очнувшись, он уже все помнил. И сразу возникла мысль: Андромаха! Она была рядом, он чувствовал ее все это время, хотя и не знал, как долго был в забытьи. Где она? Где?
Зная, что причинит себе новое страдание, Неоптолем все же приподнял голову и, с трудом повернув ее вправо и влево, осмотрелся.
В комнате никого не было. Это произошло совершенно случайно. До того царя ни на миг не оставляли одного. Но именно сейчас дежуривший в его комнате молодой лекарь отлучился, чтобы показать Махаону составленное им дневное питье раненого, рабыня, которая ему помогала, отправилась за свежей постелью, а стража, охранявшая комнату, стояла снаружи. За два часа до того Андромаха, просидевшая возле постели юноши всю ночь, ушла к себе, чтобы немного поспать: усталость сломила ее, да и сон Неоптолема казался спокоен.
Юноша слышал приглушенные голоса стражников, доносившиеся из-за неплотно прикрытой двери, и понимал, что он не один — можно было позвать людей. Но ему не хотелось видеть никого, кроме Андромахи. А она придет, в этом он не сомневался.
«Неужели я не бредил и не сошел с ума? И она вправду сказала, что любит меня?» — подумал он. И тут же испугался: «А если это было предсмертное видение? Да нет, чушь! Я же не умер… Она сказала это! Сказала!»
Занавеска на окне зашевелилась, из-за нее показалась кудрявая черноволосая голова. Показалась и спряталась.
— Кто это? — спросил Неоптолем и удивился тому, как тихо и слабо прозвучал его голос.
Однако его услышали.
— Это я.
В оконном проеме, не закрытом занавеской, появился Астианакс и, спрыгнув на пол, медленно подошел к постели раненого. Мальчик был в красной тунике без рукавов и босиком — в жаркие дни он любил бегать по дворцу и террасе без сандалий. Он держал в обеих руках глиняную чашку, из которой свешивалась огромная сердоликово-желтая гроздь винограда, и над нею упрямо вилась нахальная пчела, на которую мальчик то и дело сердито дул, пытаясь прогнать, но она неизменно возвращалась к сочным ягодам.
Подойдя, мальчик поставил чашку на низкий деревянный столик и вытер о край туники ладони, сладкие от сока.
— Здравствуй, Неоптолем! — тихо, опуская голову, проговорил он.
— Здравствуй, Астианакс, — ответил юноша, сообразив, что сын Андромахи впервые с ним поздоровался первым!
— Я пришел попросить у тебя прощения, — выдохнул Астианакс, вскинул глаза и тут же опять их опустил.
— За что? — Неоптолем старался говорить громче и яснее, но голое его звучал слабо, с хрипотцой — боль мешала дышать. — За что ты просишь прощения?
— За то, что я тебе всегда грубил! — воскликнул мальчик. — И что на тебя злился… Я думал… ну… я думал, что ты обижаешь маму!
— Я ее обидел только один раз, — сказал Неоптолем. — Но я ее люблю.
— Я знаю! Я теперь знаю! — голос Астианакса зазвенел. — Я знаю, что ты меня спасал два раза, а я… я…
Он всхлипнул и отчаянно закусил губу, но слезы все равно вывернулись из глаз и закапали на красную ткань туники.
— Что ж ты ревешь? — Неоптолем заставил себя улыбнуться. — Я же не умер. А плакать мужчине стыдно.
— А я не плачу! Это пот. На улице жарко, — прошептал мальчик.
— Тогда прости, мне показалось. И я не сержусь на тебя, Астианакс. Мы помирились, да?
Мальчик не ответил, но, подойдя еще ближе, обхватил тонкими смуглыми руками могучую шею царя и крепко поцеловал его в щеку теплыми пухлыми губами.
Неоптолем сумел обнять его в ответ, но это движение причинило такую резкую боль, что юноша едва не потерял сознания. Судорога, сжавшая его лицо, не ускользнула от глаз ребенка.
— Больно? — тихо спросил он.
— Да, — с трудом выровняв дыхание, ответил юный царь. — Но это ничего. Боль можно научиться терпеть. Это мне виноград?
Астианакс шмыгнул носом и заулыбался, открывая во рту две смешные щербатины: у него выпадали молочные зубы.
— Тебе. Он очень сладкий. Дать?
— Дай. Только прямо в рот. Что-то меня руки еще не очень слушаются…
Мальчик вкладывал в рот Неоптолему четвертую или пятую виноградину, когда в комнату вбежала рабыня и ахнула в испуге.
— О, мой господин, ты проснулся! И никого не было… А ты что тут делаешь, царевич?
— Он пришел ко мне, — ответил юноша. — И останется здесь, пока сам не захочет уйти. Где царица?
— Я здесь, Неоптолем!
Андромаха вошла в комнату так тихо, что никто не услыхал ее шагов. Еще за порогом она различила голоса мужа и сына и сумела подавить волнение. Ее лицо было спокойно, на губах цвела улыбка.
— Я заснула, но мне приснилось, что ты зовешь меня, и я тут же встала и пришла. Доброе утро!
Андромаха взяла его за руки и, наклонившись, осторожно коснулась губами сладкой от виноградного сока щеки. Она поцеловала его впервые.
— А в губы? — прошептал царь, пытаясь сжать ее пальчики в своих ладонях и понимая, что на это у него еще нет сил. — Мужа целуют в губы. Или я сошел с ума, и всего этого не было… и ты мне не жена? Тогда за что же меня убивали?
Андромаха покачала головой.
— Это было. И я жена тебе. Вот!
Прикосновение ее полураскрытых губ оглушило Неоптолема, будто он глотнул огненного неразбавленного вина. Он закрыл глаза. В ушах зазвенела странная музыка, будто одновременно звучали пять или шесть кифар, и с ними перекликались далекие, прозрачные свирели. Какой-то небесный танец кружился и сверкал, поднимая его над землей. Боль погасла, провалилась глубоко-глубоко.
«Умереть бы, чтобы это осталось навсегда! — подумал юноша. — Разве бывает лучше?»
— Мама, ему что, опять плохо? — услышал он испуганный шепот Астианакса.
— Нет — Неоптолем открыл глаза и улыбнулся. — Мне хорошо.
— Астианакс! — Андромаха положила руку на голову сына и посмотрела на него умоляюще-ласково. — Пойди, поиграй. А я тут посижу. Неста, принеси свежего питья, то, что в кувшине, нагрелось от солнца.
Рабыня, поклонившись, вышла, а мальчик, дойдя до двери, обернулся.
— Я буду приходить. Можно, Неоптолем?
Царь продолжал улыбаться.
— Да. Приходи каждый день.
— А когда ты поправишься, ты научишь меня сражаться? Так, как ты?
— Ты будешь сражаться лучше меня. Обещаю.
— Куда уж лучше? — прошептала Андромаха, провожая глазами сына и привычно опускаясь на скамеечку возле постели. При этом она не выпускала рук Неоптолема, и тот ощущал сквозь кончики ее пальцев частые, неровные толчки сердца. — Разве кто-нибудь сражается лучше, чем ты?