Итак, в наших прежних отношениях я изображал улучшенного себя. А какую роль в таком случае играла Вероника? Возможно, все дело в том, что это была именно та роль, которую в других отношениях неоднократно играл я сам. Узнаешь, Дэмиен? Она – это ты. Воистину близнец. Ее правда и твоя ложь – близнецы. Так тебе и надо. Это – справедливое возмездие за то, как ты обошелся со своей женой Леной. А как я обошелся с Леной? Разве она любила меня больше, чем я ее? Может, и любила. Но ведь и я любил когда-то Лену. Или мы просто держались друг друга так, как людям нашего происхождения и нашего круга свойственно держаться за любую стабильность, даже самую неподходящую?
Кто они такие, эти «мы», «люди нашего круга»? Конформисты. Конформизм дает нам, натурализованным гражданам мира, шанс быть успешными, быть гибкими и открытыми, способными вписаться в любые обстоятельства. Но тот, кто открыт, не может противостоять. Для меня, как для героя Фернандо Пессоа, единственный способ быть в согласии с жизнью – это не быть в согласии с самим собой. И, разумеется, дело отчасти в моем эмигрантском детстве, в почве, разом выбитой из-под ног у меня и моих родителей, в четком понимании того, что, если хоть раз оступишься, будешь падать до самого дна, мир не будет тебя ловить, ты не Сковорода. Дело в ощущении бесправности и безъязыкости, напоминающем сон, в котором ты силишься что-то сказать, открываешь рот, но не можешь издать ни звука, только глотаешь тишину. Это ощущение не покидало меня первые несколько лет жизни в Америке. И хотя мы никогда об этом не говорили, я точно знаю, что у Лены оно тоже было, а теперь передалось по наследству нашему сыну Эндрю.
Вероника – того же происхождения, но у нее все по-другому. Она живет на ферме и ничего не помнит и, сама того не сознавая, смотрит на мир с позиции силы. Она как-то сразу выломилась из тесного постэмигрантского мирка, причем ей для этого не потребовалась никакая Ангола.
Когда я сообщил Веронике, что уезжаю работать в Анголу, она отреагировала очень по-американски: «Ангола? Эта же такая тюрьма в Техасе – или нет, погоди, в Луизиане. Ты собираешься работать в тюрьме?» Шутка. Или нет? Мне ведь уже не раз приходилось уточнять, что Ангола – африканская страна, а не тюрьма в Луизиане; что Кванза – река, а не выдуманный во славу политкорректности праздник между Ханукой и Рождеством. Но хочется верить, что Веронике-то объяснять не надо. Или жизнь на ферме берет свое? «Нет-нет, другая Ангола. Та, которая в Африке».
Это был наш первый разговор после почти трехмесячного молчания. В то утро я вдруг понял, что уже не думаю о ней днями и ночами, как это было в первые недели после разрыва. «Кажется, фантомные боли стали наконец проходить. Можно жить дальше». А пять минут спустя я уже писал ей сообщение в Вотсапе – первое за три месяца.
«Скучаю».
Ответ пришел немедленно: «И я по тебе. Ты себе не представляешь, сколько писем я написала и стерла за это время».
«Правда? А я-то думал, это только я так страдаю».
«Нет, милый, не только ты».
«Что нового?»
«Все по-старому. Готовимся к праздникам. Повезу детей на каникулы в Ки-Уэст. А у тебя?»
«Принял предложение работы в Анголе. Начинаю новую жизнь».
На следующий день она приехала в Нью-Йорк, и все началось заново, как будто никакого разрыва и не было.
А еще через месяц она провожала меня в аэропорту Кеннеди так же, как когда-то, много лет назад, нас с родителями провожали в Пулково. Вспомнился тот первый отъезд, проводы, мамины слезы. Некий Саша Белозерский – единственный из всех провожавших, кто был с нами до самого конца, в аэропорту, – помогал, хлопотал, без него не справились бы, родители пребывали в пугающем меня, ребенка, оцепенении, а этот Саша, появившийся в нашей жизни совсем недавно, в предотъездное время, когда старые друзья отпадали и их место занимали новые полузнакомые, вдруг оказался самым верным другом, родители так потом о нем и говорили, «наш неожиданный друг», говорили как об удивительном, необыкновенном человеке, с восхищением первой влюбленности, но по другую сторону Атлантики, когда навалились заботы и горести эмиграции, потеряли с ним связь и потом никогда уже не вспоминали. И бабушкино «никогда не увидимся», и нервотрепка, связанная с отправкой багажа, и макет пистолета ТТ, подаренный дедушке к юбилею Победы, а от дедушки доставшийся мне – любимая игрушка, конфискованная таможней вместе с коллекцией марок («Вывозу из страны не подлежит»). И другое, разное. Потянешь за ниточку, и пошло-поехало, не остановить.
Вероника, которая эмигрировала на год раньше меня, еще застала старую схему – через Италию и Австрию. Рассказывала, как ее мать и дядя торговали подержанными советскими вещами на рынке в Риме; как дядя наловчился выводить из строя компостер в автобусе, чтобы не надо было платить за проезд. Когда появлялся контролер, он разводил руками и, тыча пальцем в компостер, говорил неизменное «non funziona»[37]. Маленькая Вика заливалась смехом, просила: «Дядь Гриш, сделай еще раз нонфунциону!» У меня подобных воспоминаний не было, моя семья была одной из первых, эмигрировавших не через Рим, а уже напрямую. Вместо полугодия римских каникул – две коротенькие остановки для заправки горючим, в ирландском аэропорту Шаннон и на острове Ньюфаундленд. Но сам перелет запомнился. Рядом летели: неимоверно толстая старуха, беспомощная и, возможно, уже немного в деменции, но и преувеличивавшая свою беспомощность, и ее дочь, тоже толстая, громкая, бесцеремонная по отношению ко всем, кроме своей матери, с которой она явно мучилась. Дочь кричала на мать и при этом исполняла каждый ее каприз. Образ дочери менялся, как картинка на одном из тех переливных календариков, которыми меня задаривали в детстве. Загромождая своими баулами проход, шваркая сумку прямо мне на колени, хамя другим пассажирам и стюардессе, пытающейся ее утихомирить, она казалась невыносимой хабалкой, каким-то чуть ли не карикатурным персонажем, но уже в следующую минуту этот образ сменялся другим: безумная и усталая опекунша своей впавшей в деменцию матери. Казалось, все силы дочери были брошены на это попечение, это был какой-то исступленный порыв, в жертву которому приносилось все остальное, включая соблюдение элементарных правил приличия. С одной стороны переливного календарика была жалость, с другой – любопытство и отвращение. И, глядя на эту женщину то так, то эдак, я никак не мог решить, хорошая она или плохая.
«Если ты ее пожалел, значит, все-таки хорошая», – задумчиво произнесла Вероника. Я хотел рассказать еще что-то, связанное с тем детским воспоминанием, но в этот момент объявили посадку на рейс Нью-Йорк–Брюссель. Из Нью-Йорка в Брюссель, из Брюсселя в Луанду. Вена и Рим снова остались в стороне. «Сделай нам, пожалуйста, еще раз нонфунциону».
Глава 9
В первый вечер нашего знакомства, когда Синди на ходу выдумывал содержание философского эссе, которого он, видимо, никогда не читал, он показался мне совершенным пройдохой. Но я ошибался. Синди – не пройдоха, он просто принадлежит к тому типу людей, которые всерьез относятся к своей работе и не всерьез ко всему остальному. Чушь, которую он нес про летучих мышей и медуз, свидетельствовала только о том, что Синди не считает философию серьезным занятием. Можно нагородить все что угодно; содержание не имеет значения. По большому счету, все философы – краснобаи. Другое дело – то, чем занимается он сам. В работе Синди чрезвычайно требователен к себе и еще более требователен к своим подчиненным. Иначе говоря, хоть я и не угадал причину, я точно угадал следствие: на Синди действительно нелегко работать. У него, как у всех начальников, есть свои трудновыносимые идиосинкразии и плохопредсказуемые настроения.
Плохое настроение надо на ком-то срывать. Обычно козлом отпущения в таких случаях оказывается Фелипе да Силва, странный пожилой человек с шаркающей походкой и полуоткрытым ртом. Своим присутствием в нашей фирме Фелипе обязан постановлению, согласно которому иностранные компании, оперирующие на территории Анголы, должны иметь в своем штате ангольских граждан. По словам Синди, если бы не это дурацкое требование, наше руководство не подпустило бы Фелипе на пушечный выстрел. Более того, должность, которую занимает этот пожилой анголец, специально для него созданная, настолько низкооплачиваемая, что он работает, по существу, на добровольных началах. И это, конечно, усложняет ситуацию: на работника, которому не платишь, не очень-то и поорешь. Англичанина Синди раздражает не столько непродуктивность Фелипе и даже не столько его невнимательность к деталям, временами граничащая с профнепригодностью, сколько его беззащитность. Фелипе приходится жалеть. Ничто так не утомляет, как эта принужденная жалость. Бедный, бедный Фелипе, the bloody fool.
История старого Фелипе по-своему примечательна, хотя я и сомневаюсь в ее окончательной правдивости. Впрочем, чего только не бывает, особенно в такой стране, как Ангола. Чем драматичней история страны, тем больше в ней драматичных историй (мне в моей новой ипостаси собирателя историй про Анголу это, конечно, на руку). А сколько еще вымарано и выбелено; скольким людям с богатым прошлым впоследствии почистили биографию. Правда, в послевоенное время руководство МПЛА повело себя исключительно милостиво: никаких расправ над побежденным врагом, никаких преследований бывших боевиков УНИТА. Представителям оппозиции были предоставлены места в правительстве. Семье убитого лидера повстанческого движения выдали государственную пенсию. Тем, кто обвинялся в военных преступлениях, даровали амнистию. Но амнистия амнистией, а со скелетами в шкафу надо что-то делать. Это, как мины и телепередача «Место встречи», – местная специфика, эхо войны. Недаром Агуалуза написал своего «Продавца прошлого»[38]. А ведь это только один из возможных сценариев, есть и другие. Годы спустя, в другой стране, на другом континенте, бывшая жертва пыток МПЛА или УНИТА устраивается на работу горничной в гостинице. Например, в отеле «Хадсон» или еще каком-нибудь из манхэттенских отелей. Как-то утром гостиничный лифт открывается, и она узнает в коридорном своего истязателя, бывшего майора, одного из головорезов секретной полиции. Он смотрит поверх нее, повторяя с машинальной учтивостью «Good morning, sir… Good morni