Все это заняло несколько секунд, но, пока они были в воздухе, Вадик успел вспомнить резиденцию для пациентов, перенесших сильную черепно-мозговую травму. Резиденция называлась Sunny Meadow – «Солнечная лужайка». Год назад Вадик подрабатывал там сиделкой, вытирал слюни инвалидам, глядя на которых невозможно было поверить, что до аварии (или до инсульта, менингита, неудачной попытки самоубийства, но чаще всего – аварии) они были нормальными людьми. Об их прошлой жизни свидетельствовали фотографии на ночных столиках, и от разницы между теми, кто был запечатлен на фотографиях, и теми, за кем Вадик ухаживал, по спине шли мурашки. Вот что вспомнилось Вадику во время полета. Наглядная иллюстрация к неутешительной мысли: «Через несколько секунд я могу стать одним из них». Но все обошлось, он отделался легким ушибом и сильным испугом, остальные тоже. Выкарабкавшись из-под груды железа, они дождались полиции; те заполнили рапорт и даже подбросили безлошадных музыкантов до ближайшей остановки рейсовых автобусов Greyhound.
Потом они ждали автобуса на автовокзале, который выглядел бы совсем заброшенным, если бы не другие ждущие: пара деревенского вида мужичков (по-английски таких называют «хиллбилли») и пара индийцев. Последние тихо и настойчиво переговаривались на одном из многочисленных наречий Индийского субконтинента.
– Это вы откуда такие будете? – поинтересовался без малейшей враждебности один из хиллбилли.
– Индия. Мы из Индии, – неожиданно громко ответил индиец.
– А-а-а, – грустно протянул хиллбилли. Было видно, что ответ ничего для него не прояснил. – И на каком же у вас там языке говорят? Небось на испанском?
Когда они наконец добрались до Трои, Колч предложил отметить их путешествие и давешнее новорождение татуировками. Он может набить хоть прямо сейчас, у него все с собой. Так у Вадика появилась первая и последняя в жизни наколка: «EOD» красивым готическим шрифтом. Символ того прочного братства, которое проповедовал Клаудио под экстази. Теперь это – навсегда. Хотя сама группа Error Of Division, как и следовало ожидать, вскоре распалась.
Глава 11
На похороны Лениной матери я не попал, зато попал на поминки, которые устроили не сразу после похорон, а через неделю – в одном из тех русских ресторанов Шипсхед-Бея, которые мы с Леной всю жизнь на дух не переносили. Поначалу я вообще сомневался, стоит ли мне ехать: с тещей у нас никогда не было взаимопонимания, а с тех пор, как мы с Леной разошлись, – тем более. Поэтому я не был уверен, обрадуется ли моему присутствию сама Лена. В глазах ее матери я, вероятно, был чудовищем. Да и мое отношение к покойнице, в которой я, если уж говорить начистоту, видел глупого и мелочного манипулятора, не было секретом, хотя я всегда старался сдерживаться. Так с какой стати я припрусь сейчас, буду лицемерить, произнося надгробные речи, или, наоборот, отмалчиваться и мозолить Лене глаза? Меня уговорил Синди, чьи доводы сводились к тому, что вопрос «ехать или не ехать» вообще не стоит. «У вас нет выбора, Дэмиен, сколько бы вы ни уверяли себя, что он есть. Вы должны поехать, вот и все. Вы сами это прекрасно знаете, как знаете и то, что, не поехав, обречете себя на бесконечные уколы совести и прочую ерунду. Мне это тоже важно, поскольку ваше эмоциональное благосостояние прямым образом влияет на вашу продуктивность. Так что, как ваш начальник, я убедительно прошу вас или даже, если хотите, приказываю вам ехать. Выбора нет».
В итоге мои опасения не оправдались: Лена обрадовалась мне, как не радовалась, кажется, уже очень давно. Возможно, ее неожиданная благосклонность объяснялась тем, что ей самой было некомфортно на этих поминках, в окружении какой-то дальней родни, которую она не видела годами. Будто комба[46] в ангольской деревне. Я и не знал, что у нее так много родственников в Бруклине. Сколько я помнил, ни о ком из них ни разу не упоминалось, и я был уверен, что на всем белом свете у нее нет никого, кроме матери и бабушки. Но теперь меня представляли целой толпе незнакомых людей, каждый из которых приходился Лене каким-нибудь троюродным дядей или четвероюродным братом. Однако главным сюрпризом оказался тот, кто сидел во главе стола. Отец. Я даже не подозревал, что он существует. Думал: он либо умер, либо бросил их так рано, что Лена его никогда не знала. Но вот он тут, ее отец, живее всех живых, и я вижу, что они с Леной похожи как две капли воды. Значит, внешностью она в отца, а характером в мать. У отца характер не просто другой, чем у Лены и ее матери, а диаметрально противоположный. Все внимание застолья сосредоточено на нем, он поднимает тосты и произносит пафосные речи на ломаном английском (кое-кто из кузенов не владеет русским). «Итс кэннот билив, хау ви мит, вен ви из янг. Ай янг энд ши янг… Энд нау ай стил хиа энд ши воз нот…»[47] Лена, уже сильно выпившая, трубит мне в ухо, что папа у нее на самом деле довольно-таки успешный бизнесмен, хотя по нему и не скажешь. Он сейчас живет в Польше. Последний раз он приезжал в Америку, когда она была еще подростком. Она не ожидала, что он прилетит. Один из англоязычных кузенов перегибается через стол и начинает извиняться перед ней за поведение ее блудного отца:
– Твой папа – брат моего папы, и я чувствую, что должен извиниться перед тобой за то, что Эдвард – такой говнюк.
– Не надо, Сэмми, мне неприятно это слышать. Тебе Эдвард дядя, а мне он все-таки отец, каким бы он ни был.
– Но ты заслуживаешь лучшего, Элэйна, ты заслужила лучшего отца, чем Эдвард!
Я чувствую, что готов двинуть по морде этому Сэмми, если тот сейчас же не заткнется. Но внутренний прокурор уже тут как тут: по какому такому праву стал бы ты, Дэмиен, который, хоть и числится до сих пор мужем Элэйны, фактически давно уже таковым не является, бить ее троюродного или четвероюродного брата только за то, что тот выпил лишнего и несет ахинею? По какому праву, Дэмиен? Или ты забыл, что вообще не приехал бы на эти поминки, если бы тебя не вынудил твой босс Синди? И что по прибытии в аэропорт Кеннеди ты первым делом отправил сообщение не Лене, а своей любовнице Веронике? Из того, что Лена сейчас льнет к тебе потому, что ей одиноко, никак не следует, что ты вправе претендовать на законное место за этим столом. Ведь ты ей никто, как и все эти невесть откуда взявшиеся родственники, но только еще хуже. Потому что, в отличие от них, ты однажды дал ей повод надеяться, что будешь опорой ей и ее ребенку. Посмотри на этого придурка Эдика. Он был Лене таким же отцом, как ты – своему сыну Эндрю.
Пока я размышлял над тем, имею ли я право спасти Лену от натиска Сэмми, тот уже переключился на другой разговор. Теперь Сэмми держал за пуговицу некоего Алекса, врача-онколога из госпиталя Рокривер, безуспешно лечившего мать Лены с помощью лучевой терапии в последние месяцы ее жизни. Про этого Алекса было сказано, что он – друг семьи (то, что у их семьи имелись друзья, было для меня такой же новостью, как наличие многочисленных родственников). Говорили также, что Алекс не только врач, но еще и писатель, новый Чехов и Булгаков в одном лице. Мне он показался обычным маменькиным сынком. «Вот ты мне скажи как доктор, – донимал нового Чехова пьяный Сэмми, – почему дети болеют раком так редко, а взрослые так часто? Что есть у них, чего нет у нас? Ты понял, о чем я? Вы, медики, никак не можете вылечить рак. А ведь все, что нужно, – это присмотреться к детям, понял? Что есть у них, чего нет у нас?» Онколог Алекс отвечал с профессиональной невозмутимостью: вопрос интересный и безусловно важный, исследователи им вовсю занимаются последние несколько десятилетий. Кое-что уже выяснили. Например, про теломеразу, «фермент вечной молодости», как ее называют. Но вообще это как с машиной: пока машина новая, она ломается редко. А когда пробег уже за сто тысяч миль, поломки неизбежны. И Сэмми, ухватившись за этот трюизм, расписывал Алексу, какая классная тачка у его отца: на одометре под двести тысяч, а бегает, как новенькая. Факинг Додж, гроб на колесах, купленный в первый год эмиграции… Но ведь бегает же, не зная сносу! Просто надо разбираться, смотреть, что покупаешь…
– Хочешь повидать Андрейчика? – спросила Лена, отрывая меня от брезгливого подслушивания глупых чужих разговоров.
– Конечно, хочу.
– Тогда тебе придется заехать к нам в Вашингтон-Хайтс. Я оставила его дома с бабушкой.
Вскоре гости начали расходиться. Через час я уже сидел за рулем ее «тойоты-приус», и мы мчались по пустому Белт-Паркуэю. Одиннадцать вечера, все пробки давно рассосались. В Луанде, где никто не соблюдает дорожных правил и уличное движение сродни броуновскому, я не отваживался садиться за руль. Оказалось, я успел соскучиться по вождению. В какой-то момент нам на хвост сел раздолбанный пикап. Добрые полчаса этот пикап преследовал нас, не обгоняя, но и не отставая. Мне пришла в голову странная мысль, что тот, кто способен так упорно сидеть на хвосте, должно быть, хорошо умеет дружить. Ведь чтобы, однажды подружившись, никогда не терять человека из виду, нужно такое же неустанное внимание. У меня, как, наверно, у большинства людей, такого умения нет. В юности я легко заводил друзей, но никто из них не задержался в моей жизни надолго. Где сейчас мои друганы из Трои, которая против всех? Где университетская компашка? Может, конечно, это не я такой, а мир такой. Ни у кого нет возможности подолгу сидеть на хвосте. Ты либо обгоняешь, либо отстаешь. Причем иногда сам не очень понимаешь, отстал ты или обогнал. Так или иначе, ты всегда остаешься частью потока. Это и обескураживает, и утешает. Если же в твоей жизни возникают отношения, не вписывающиеся в общую схему, они непременно выбьют тебя из колеи, и вот ты уже на обочине, собираешь гвозди.
По прибытии в Кеннеди я действительно отправил сообщение Веронике, но ответа до сих пор не получил. В последнее время она взяла привычку не отвечать сразу, и эти паузы – иногда в несколько часов, а иногда в несколько дней – сводили меня с ума. Я клялся, что не буду ей больше писать и даже если она ответит (рано или поздно она обязательно отвечала), то уж я не стану впредь поддерживать переписку. Раз и навсегда прекращу эти отношения, в которых для меня все меньше радости и все больше муки. Вспомнил тещу: как десять лет назад у нее нашли рак груди, к счастью на ранней стадии. Я думал, что в таких случаях удаляют всю грудь, но ей удалили только часть. Сказали, что опухоль была совсем крошечной. После этого она период