Но я все-таки предпочитал общество Бена всем прочим – хотя бы потому, что Бен читал книги, причем не только по-английски, но и по-португальски. Это он подсовывал мне то Арналду Сантуша, то Пепетелу, то потрепанную книгу Луандину Виейры с закладкой в виде банкноты в сто эскудо (привет из колониальной эпохи).
Про Луандину Виейру Бен сказал, что его повесть «Мы из Макулузу» – несомненная вершина ангольской литературы. Мне пришлось поверить ему на слово, так как моего португальского еще долгое время не хватало на то, чтобы подступиться к этому шедевру. Я читал другие повести Виейры – легкие и уютные рассказы про старую Луанду, отдающие магическим реализмом и клубничной жвачкой теленовелл. Когда же я наконец продрался через «Мы из Макулузу», выяснилось, что это такой ангольский Фолкнер. Из сверхплотного текста на сто с лишним страниц я выделил один абзац.
«Maria nunca me amou, nunca podera amar ninguém, se ria sempre que eu ria e isso não da saber. E sem isso o amor sempre não é conhecimento da morte e, sem isso, não é amor, vôo cafofo e estúpido so, acender de capim para queimadas, caça e cinzas sim, mas o solo defradado e apagado. Por isso a sua sanzalinha de sentimientos tem de fazer rotação, procurar novas matas para se rir come las, fazer a derruba e nunca aprender, ate que a velhice ponha-lhe as marcas das cinzas em todo o seu belo corpo loiro e, depois, de repente, morra e a estupidez dessa vida antropofoga não tenha ainda tempo de marcar-lhe rugas fúnebres que deem dignidade na cara de queixo amarrado com lenco de seda para maxilar não pender»[61].
Эта инвектива отвергнутого любовника нашла отклик в моей душе, и я с удовольствием мысленно заменил Марию Вероникой, хотя прекрасно понимал, что Вероника ничем не заслужила всю эту галиматью про погребальные морщины и отвисшую челюсть. Тем не менее я переписал понравившийся абзац в блокнот и показал Бену. Тот интерпретировал на свой лад, сделал выводы о моих предпочтениях и сообщил, что непременно должен сводить меня на фаду. «Это как раз в вашем вкусе».
В роли организатора экскурсии выступил сам Бен, и потому было неудивительно, что все пошло наперекосяк. Половина людей была уверена, что сбор назначен на 19:00 в лобби отеля, другая половина точно помнила, что все условились встретиться в 20:00 в баре. Бен, который, по-видимому, сначала назначил на семь, а потом перенес на восемь (хотя он настаивал, что с самого начала договаривались на более позднее время), метался между баром и лобби, безуспешно пытаясь собрать всех в одном месте. Вызванивал тех, кто уже ушел, уговаривал вернуться, уверял, что его вины тут нет, просто люди его неправильно поняли, а потом вдруг менял пластинку – брал всю вину на себя, извинялся и снова умолял вернуться. Это был исключительно скучный водевиль, но мне было жалко бедного Бена, упорно отказывавшегося признать, что никто, кроме него, не горит желанием попасть на фаду. Все согласились от нечего делать и теперь были только рады поводу отказаться. В итоге мы с Беном отправились в Оушен-Лукал вдвоем.
К тому моменту, как мы попали в клуб, вечер фаду уже близился к концу, слушателей оставалось совсем мало. Но у одной из певиц был день рождения, и остальные устроили для нее концерт после закрытия. При этом нас с Беном не выгнали – возможно, даже не заметили, так как в зале было темно, а мы заняли столик в самом дальнем углу. Все внимание доставалось имениннице. Она сидела за столиком перед сценой, а другие фадишты по очереди поднимались на сцену и пели для нее. Все, кроме одной. Фадишта-отщепенка, когда подошла ее очередь, стала петь, демонстративно отвернувшись от виновницы торжества. Вероятно, это была ее соперница. Ей почти не аплодировали; исполнив свой номер, она так же демонстративно покинула клуб. Внешне фадишты были почти неотличимы друг от друга. Большинство из них были мулатками. Все худые, пышноволосые, одетые во все черное. Одинаковые прически, одинаковый макияж. На лицах – одно и то же выражение, сочетающее томность дивы и траур чеховской Маши. Всем аккомпанировали одни и те же музыканты – два гитариста и контрабасист. Аккомпанировали, надо сказать, виртуозно. Под конец из‐за кулис вышел владелец клуба – человек с рябым лицом, похожий на бывшего сутенера. Он вынес имениннице пирожное со свечкой. Затем все они, владелец и фадишты, потянулись на улицу курить. Бен объяснил мне, что некурящих фадишт не бывает.
В целом мне понравилось, но меньше, чем я ожидал. Странное сочетание монотонности и надрыва. Уж слишком своеобразно, слишком много специфики жанра – абсолютно недоступной, если не заниматься этим всерьез, и в то же время бросающейся в глаза, не позволяющей неискушенному зрителю просто слушать и получать удовольствие. А главное, фаду в чистом виде – это все-таки Португалия, не Ангола. Я же твердо решил посвящать свободное время изучению именно ангольской музыки. Пусть это станет моим способом вырваться из экспатского гетто и войти в контакт с тем местом, где я теперь живу. Да и что еще делать одинокому мужчине «de meia idade»[62] в чужой стране? Если нет у меня здесь ни семьи, ни друзей, ни похвальной цели, пусть будет хотя бы хобби. Заодно, опять-таки, материал для книги, которую я задумал: буду писать об ангольской музыке.
Музыка доносилась отовсюду, особенно по вечерам, когда на набережной Байя-де-Луанда, отдаленно напоминавшей мне родной Уильямсбург, пары всех возрастов танцевали кизомбу, а в муссеках диджеи крутили свои сеты прямо на улицах, установив аппаратуру под навесом из пальмовых веток, и вся округа пускалась в пляс под доморощенный афрохаус. Даже те, кто не танцевал, а делал что-то еще – зунгейра с корзиной на голове, полицейский в поисках взятки, игроки в баскетбол, голодранцы, устраивающие гонки на самодельных картах, или белые воротнички, бегающие трусцой по набережной до и после работы, – все словно двигались в такт этой оглушительной музыке. Такое у меня было ощущение. Я и сам хотел бы, как они, двигаться в такт, но экспатская среда еще крепко держала меня, не позволяя почувствовать себя свободно. Оставалось только мысленно пританцовывать, воображая себя частью этого уличного праздника. Вспомнилось: когда Эндрю был совсем маленьким, я водил его на детскую площадку. Там играли мальчики постарше, и Эндрю, у которого не было на этой площадке друзей, в какой-то момент стал неловко топтаться с краю их шумной компании, изображая (не то для меня, не то для самого себя), будто он – с ними. Копировал их, смеялся, когда смеялись они, простодушно улыбался тем, кто в упор не замечал его присутствия, и выглядел от этого таким одиноким, что у меня разрывалось сердце. Теперь я и сам был такой же тенью на детской площадке и, понимая это, жалел себя еще больше, чем когда-то – сына. Жалел еще и потому, что в моем случае «детская площадка» принадлежала не «мальчикам постарше», а, наоборот, тем, кто был младше, сильно младше меня. Но меня радовало то, что я хотя бы начинаю мало-помалу понимать язык, на котором говорят эти мальчики.
Ребята из муссеков говорят по-португальски со странным выговором: гласные растягивают, как бразильцы, а с согласными обходятся по-европейски – сплошные «жи-ши». Плюс – местный сленг с заимствованиями из кимбунду. Только бы не перепутать: «магала» – менты, «мангала» – бутылка, а «маландру» – негодяй, крутой парень. Вспомнилось, как Паркер – тот самый сокурсник с юрфака, с чьей подачи я и выдумал себе это африканское приключение, – в свое время хвастался познаниями в области русского языка. В активе у Паркера оказались почему-то слова «придурок», «березовый сок» и «давай-давай». Давай-давай, Дэмиен a. k. a. Vadim. Березового сока в Анголе, понятное дело, не бывает (зато есть мороженое из мукуа, то бишь мякоти баобаба). А вот слово «придурок» я теперь знаю и на местном наречии: «кондуку». Впервые я услышал это слово, когда стал жертвой гоп-стопа на руа Эдуарду Мондлане. Услышал и не понял, что оно значит. Спутал с «кандонгейру». Удивился, почему это гопники называют меня «маршрутным такси». Подумал, что у слова должно быть и второе, ругательное значение. Хорошо еще, что мне не пришло в голову самому пускать в ход это ругательное слово – обзывать недругов «маршрутками». Вот было бы смеху. Я сильно переживаю из‐за подобных ляпов, всегда боюсь, что скажу что-нибудь не то. Как говорят американцы, ты никогда не знаешь, чего именно ты не знаешь. Не подозреваешь о своих слепых пятнах, не догадываешься, где возможны проколы. Уж больно много таких проколов было в детстве – в первые годы жизни в Америке, и уж больно они веселили тогда ненавистного Билла Мерфи с его прихвостнями.
Но теперь все это далеко, а впереди – много дней и ночей на другом языке, где рассвет обозначается красивым словом «мадругада», а сумерки – смешным словом «лушку-фушку». Закатное оранжевое небо. Иногда я поражаюсь тому, насколько жизнь здесь проще, несмотря на все ее физические трудности и вес исторического багажа. Как-то психологически проще. То ли потому, что с африканцами проще иметь дело, то ли потому, что все это – не мой багаж, не мои травмы. В этом смысле быть эмигрантом легче, чем коренным. А я и не эмигрант даже. Экспат на всем готовом.
Итак, маландру, магала, мангала. Для фешты (праздника) нужны мангала-бутылка и мангал, на котором жарить козлятину. Если есть выпивка, шашлыки и диджей, фешта может продлиться до утра. Экспаты, те тоже, бывает, пробуют себя в танце, но не здесь, а в дорогих клубах на косе Илья-де-Луанда, где вполне расистский фейсконтроль придирчив к африканским клиентам и благосклонен к белым и на лицах бессловесных иностранцев-VIP’ов читается обычная смесь наглости и страха. Первое время я таскался в эти клубы вместе со всеми. Плевался, обещал себе, что больше никогда, но через неделю-другую снова плелся туда вслед за «ребятами» из опостылевшего отеля. Хотелось другого – фешты до рассвета или даже, чем черт не шутит, попасть на один из тех подпольных концертов кудуро, о которых мне поведал всезнайка Бен. Правда, рассказ Бена, в котором фигурировали чуть ли не партизаны с винтовками и катакомбы для беглецов из Майомбе