Троя против всех — страница 29 из 69

[63], был мало похож на то, как это выглядело в действительности.

А было вот что: не подвальный сквот и не законспирированная квартира, где на входе спрашивают пароль, а просто внутренний дворик старого колониального здания. В этом дворике обустроено что-то вроде кафе-бара. Пластмассовые столы и стулья. Справа от входа – прилавок, где продается пиво. В дальнем конце – сцена. Цена билета – пятьдесят тысяч кванз. Многим жителям Луанды это не по карману. Но кафе набито битком, и сидящие за столиками люди не выглядят толстосумами, скорее это – средний класс, если таковой здесь вообще существует. Истинные ценители андеграундного кудуро. Этот концерт не спонсируется ни телекоммуникационной компанией «Унител», ни пивом «Кука». Самые популярные кудуришты выступают на стадионах, а самые лучшие – в залах на сто человек, где их никто не станет цензурировать. Долговязый кудуришта в прикиде а‐ля Снуп Дог снимает со стойки микрофон, проверяет звук. «Раз, два. Раз, два. Тсс, тсс…» Мне здесь нравится: некоммерческий дух мероприятия напоминает мне концерты в блаженной памяти клубе A2Z, в далекой Трое, которая против всех. Хотя вряд ли на этом концерте будут твориться такие бесчинства, как там. Здешняя публика выглядит интеллигентной, не то что троянские троглодиты. Сходство же в том, что и тут, и там музыка используется как орудие социального протеста. Только здешний протест выглядит более зрелым, в нем куда меньше юношеского гормонального выброса и больше осмысленного активизма. Оно и немудрено: у музыки протеста в Анголе богатая предыстория. Я узнал о ней сначала от того же Бена, а потом, когда наконец вырвался за пределы гостиничного бара для экспатов, – уже из других, куда более компетентных источников.

Но это было потом, а пока мои впечатления от музыкальной жизни Луанды сводились к посещению клуба фаду в компании Бена и посещению клуба кудуро – уже без Бена. Вскоре обнаружились и другие интересные вещи. Например, оказалось, что до этих тропических широт каким-то неведомым образом докатилась субкультура готов. Кто бы мог подумать, что и здесь, в Центральной Африке, я увижу мальчиков и девочек во всем черном, с печальными глазами, подведенными черной тушью, в футболках с эмблемами «Bauhaus» и «Alien Sex Fiend»? Но готик-рок меня никогда особенно не интересовал. Зато в баре по соседству с тем, в котором тусовались ангольские готы, я услышал нечто, что заставило меня вздрогнуть. Этот бар располагался в заброшенной вилле, где в течение многих лет находили пристанище разные театральные труппы, секции капоэйры и уличные художники. Теперь там красовалась вывеска, сулившая живую музыку и открытый микрофон. И, проходя мимо, я вдруг понял, что знаю эту музыку, эту группу… Это было так же невероятно, как если бы все кругом вдруг перешли на русский (так бывало в детстве, когда мы только приехали в Америку: я иду по школьному коридору, слышу, как вокруг говорят по-английски, и в этот момент мне кажется, что все они разыгрывают меня, – и через секунду заговорят по-русски, ведь они не могут не говорить по-русски; позже я узнал, что это – распространенная для эмигрантов вещь). Знакомое, родное, то, чего не может быть, не бывает, как не бывает воскрешения из мертвых, но ведь вот же оно, здесь и сейчас… в одном из трактиров Луанды выступает группа Eats Shoots and Leaves.

Глава 13

Смиряя дрожь в коленках, я захожу в незнакомое заведение, из которого доносится знакомая музыка. Обычный заплеванный трактир, где все стены обклеены плакатами с обнаженными девицами. Подслеповатые лампочки, полумрак. На плакате, украшающем дверь уборной, представлено своеобразное толкование ангольского фольклора: порномодель изображена в виде русалки, а из‐за ее плеча выглядывает двуликий демон Кифумбе, популярный персонаж ангольских сказок. Посетителей в этом кабаке мало, и все какие-то стремные. В одном углу обкуренные растаманы режутся в шашки, в другом – голый по пояс мужик средних лет обнимает совсем юную девушку со старательно заплетенными в мелкие косички волосами. Я прохожу мимо них, попадаю в смежную комнату, такую же темную и тесную, как предыдущая. Музыка – это здесь. Кроме самих музыкантов, в комнате никого нет. Может, это не концерт, а репетиция? Гитарист играет так, будто небрежно стряхивает мелодию со струны. Нет, это не Ар-Джей Бернарди, а молодой мулат с точеным лицом, аккуратной щетиной (видно, что ее каждое утро подравнивают триммером) и такой же опрятной шевелюрой. Другие участники группы – африканцы в возрасте между тридцатью и сорока. Колоритная компания, я залюбовался их видом. Второй гитарист – худощавый очкарик с келоидным рубцом на скуле. Басист, наоборот, тучноват, из‐за своей полноты он производит впечатление добродушного рохли. Зато ударник – настоящий гангстер: мускулистый парень в майке-алкоголичке, темные очки, волосы, выбеленные в платиновый цвет. Я никогда раньше не видел, чтобы африканцы играли такую музыку. В Америке хеви-метал и все его производные всегда были музыкой белых людей. А тут – нате, пожалуйста. Чудеса. Это как если бы китаец овладел языком говорящих барабанов. Причем не просто овладел, а в совершенстве. Парни рубятся так, что наша Троя могла бы позавидовать. «Наша»? Уж точно не твоя, Дэмиен, ты-то давно не там. Не там и не здесь. Но музыка – да, музыка остается.

– Com licença, posso ficar aqui para ouvir a música?[64]

– Claro. Não faz mal[65], – улыбается мулат с аккуратной щетиной. И подмигивает: – Tudo vai dar certo[66].

– De onde és, meu?[67] – спрашивает гангстер-ударник.

– Sou da Rússia[68].

Зачем я это сказал? Не то чтобы сказанное было совсем враньем. Но до этого в Анголе я всегда представлялся американцем, а уж потом, если был повод, упоминал о своем русском происхождении. Почему же сейчас ляпнул? Ведь для этих ребят, судя по той музыке, которую они играют, Америка значит куда больше, чем Россия.

– Ты правда, что ли, из России? – вдруг произносит на чистом русском приветливый мулат.

Теперь я точно знаю, что у меня проблемы с головой; что происходящее – галлюцинация, потому что таких чудес в жизни не бывает. С удовольствием наблюдая за моей реакцией, мулат наконец поясняет:

– У меня мама русская. А папа анголец. Я – Жузе. А это вот, знакомься, Карлуш, Ману и Шику. Ты здесь надолго? – Все-таки по-русски он говорит с легким акцентом. Я отмечаю это и понемногу успокаиваюсь.

Через два часа мы уже в гостях у барабанщика Ману, и я уже знаю, что группа, которую я принял за Eats Shoots and Leaves, называется Luz e água. Свет и вода. Тем, кто не в курсе местных реалий, здесь может послышаться библейская аллюзия. Но всякий, кто жил в Луанде, поймет, что у этого названия есть и другой, более приземленный смысл. Luz e água – это то, что здесь ежедневно отключают. Базовые вещи, без которых часто приходится обходиться. К счастью, у хозяина дома есть генератор.

Ману живет в Казенге. По дороге, пока мы маялись в бесконечной пробке на авениде Хожи-я-Хенда, Жузе и басист Шику тараторили без умолку. Рассказывали, что в колониальную эпоху улица, по которой мы ехали, называлась авенидой Бразил. После Независимости на ней располагалась штаб-квартира ФНЛА, что не могло понравиться Эме[69], чья штаб-квартира находилась рядом. После кровавых стычек между фенелиштами и фаплиштами в народе улицу стали называть авенидой ду Массакре – проспектом Резни. А потом название поменяли уже официально. В советские времена существовала специальная комиссия по переименованию улиц Луанды. Авенида Бразил, она же авенида ду Массакре, превратилась в авениду Хожи-я-Хенда – в честь одного из героев революции. Заслушавшись, я почти не смотрел по сторонам и не заметил, как мы очутились в Казенге. Когда же наконец посмотрел и увидел, почувствовал себя белым туристом на сафари, которому вдруг объявили, что их «лендкрузер» сломался, так что теперь им всем предстоит познакомиться с жизнью саванны намного ближе, оставшись здесь на ночевку. «Вы же хотели настоящих приключений? Значит, можете считать, что вам повезло, ха-ха-ха, если вас не съедят, будет что вспомнить».

Казенга – это вам не «с мистером Роджерсом по соседству» и не экспатский отель с бассейном. Километры мусора, дорога, по которой ни пройти ни проехать. Помои, которые десятилетиями выплескивали в углубление на пустыре, со временем превратились в настоящее болото, где даже кувшинки растут. Заболоченный пруд нечистот. Горы банок и бутылок из-под кока-колы, пластиковых пакетов. К вечеру здесь поднимается пыль, все плавает в этой пыли, и ощущение, будто ты попал в сепиевую фотографию, запечатлевшую для потомков следы какой-то эпической баталии, свидетельство ужасов войны. Но это всего лишь Казенга. Хибары по обеим сторонам дороги, перекошенные пальмы, глинобитные стены с граффити. Рядом – неоклассический фасад какой-то церкви, полуразрушенный, как после бомбежки. Куры клюют отбросы, голые дети купаются в лужах. Старики держат совет, сидя на пластмассовых стульях у выбеленного известкой ствола акации. Гангстеры в знак приветствия стукаются кулаками и прикладывают правую руку к груди. А где-то посреди всего этого находится жилище Ману – развалюшный дом с кинталом[70], обнесенным хлипким штакетником.

«Почему такая несерьезная фортификация? – спрашиваю я с наигранной веселостью, чтобы никто не заметил, как я стремаюсь. – Разве Ману не боится, что его ограбят?»

Жузе изучает меня с тем же насмешливым любопытством, как два часа назад, когда внезапно перешел на русский. Теперь мы общаемся в основном по-английски. Все-таки так проще, чем по-русски, а Жузе, как выяснилось, английским владеет не хуже, чем русским и португальским. Говорит как американец, если не считать словечек вроде «fixe» и «kamba», которыми он по обыкновению пересыпает свою английскую речь. В русскую речь он их тоже вставляет – не потому, что не знает, как это будет по-русски, а из чистого пижонства.