Троя против всех — страница 40 из 69

[128] и ее русский эквивалент – присказка про голодающих африканских детей. «Вот ты тут страдаешь из‐за пустяков, а в Африке дети умирают от голода». Раньше в этой сентенции, при всей ее назидательности, мне слышалось только хорошее: наставление всегда быть благодарным за то, что у тебя есть, и не забывать о тех, кому повезло меньше, чем тебе. Но теперь, проведя некоторое время в той самой Африке, где, по мнению моей родни, все дети пухнут с голоду, я воспринимаю эти «first world problems» иначе. Слышу в этой фразе высокомерие, самодовольство, уютную мысль, что где-то есть целый континент (или страна?), где все плохо и очень плохо, сущий ад, как на планете Железяка, и как хорошо, что мы не там, что у нас все хорошо, хоть иногда нам так и не кажется… Великоимперское невежество и снобство, успешно выдающее себя за гуманизм.

Сестренка Элисон, так та просто была уверена, что все выходцы из Советского Союза – отпетые расисты. Но она, миллениалка, родилась в Америке и тоже многого недопонимала. В Нью-Йорке ее круг состоял в основном из таких же, как она, американцев во втором поколении. Моя же нью-йоркская компания состояла из… стоп. Какая такая «нью-йоркская компания»? После Трои и колледжа никакой компании у меня никогда не было; были только разрозненные знакомые. Преимущественно эмигранты, причем из самых разных точек земного шара. Эмигрант вечно ищет себе подобных, поэтому ему проще и естественней сойтись с другими эмигрантами, чем с коренными; кажется, с эмигрантами больше общего, откуда бы они ни приехали. Оттого что в эмиграции ваш опыт схож и схожи реакции, ощущения, у тебя может сложиться впечатление, что и до эмиграции у вас тоже было много общего; что то место, откуда приехали они, похоже на твою собственную old country. Что жизнь в Африке похожа на жизнь в Ленинграде. Побывать в Африке стоит хотя бы ради того, чтобы развеять эту иллюзию, понять, что экстраполяция была ошибочна: нет-нет, ничего общего; эмигрантский опыт – это единственное, что роднит тебя с другими пришельцами. А стало быть, и никакого «своего круга» быть не может. Только отдельные люди, ставшие по-настоящему близкими, – не важно, откуда они, важно только то, что они здесь.

По правде говоря, я и сам многого недопонимал. Осознал это, когда попал в Анголу. Например, я знал, что бывшие соотечественники со своим заскорузлым расизмом считают африканцев «мартышками», но был удивлен, узнав от Жузе, что и местные полны стереотипов относительно русских (которых в свое время здесь было немало): считают, что от них дурно пахнет, что они только и знают, что глушить водку, что они тугодумы, ходят по Луанде в тулупах и валенках и говорят на очень ломаном и очень смешном португальском. В луандских анекдотах советского времени русские фигурировали примерно в том же качестве, что в русских анекдотах – чукчи. Неуклюжие и непроходимые, дикие люди с севера. Чукча, но чукча с автоматом. Советских солдат в пропахших потом синих униформах называли синими муравьями. Они не считались белыми – колонизаторами, эксплуататорами, «дьяволом с кнутом» или теми, от кого можно многое почерпнуть; эту вакансию уже заняли португальцы. Другой – это давно не португалец, а русский, кубинец, китаец. Хотя привыкли и к этим. С кубинцами вообще отдельная история, для некоторых из них это – возвращение на историческую родину, ведь предки нынешних афрокубинцев были вывезены как раз из Анголы. Сколько их здесь было после Дипанды, кубинских врачей и учителей, советских консультантов из Госплана, болгарских агротехников и немецких спецслужбистов, безликих работников Штази. После девяносто первого года их сменили другие – наблюдатели из ООН, правозащитники и миротворцы, доброхоты из благотворительных организаций с миссионерской подоплекой, активисты НПО. А с начала 2000‐х потянулись израильские и бразильские предприниматели, менеджеры инвестиционных фондов, технические и юридические консультанты, люди из большого корпоративного мира. Вернулись и португальцы, чей массовый исход пришелся на начало семидесятых. Тогда, после революции и в преддверии гражданской войны, из страны уехали порядка трехсот тысяч белых; и те же триста тысяч, португальцы и белые ангольцы португальского происхождения, приехали обратно в поисках заработка. А вместе с ними – испанцы, итальянцы, англичане, американцы, индийцы, китайцы. «Ливанцы», то есть выходцы из любой арабской страны. Будь ты сирийцем, иракцем, саудитом, тебя все равно запишут в ливанцы. Согласно местному стереотипу, ливанец – это маклак, неблагонадежный делец, на которого при необходимости можно повесить всех собак. Неблагонадежней ливанцев только мигранты из других африканских стран. Ловкие нигерийцы, сенегальцы, малийцы в безразмерных бубу[129], осевшие в районе Мартиреш-де-Кифангондо и построившие там мечеть. Гастарбайтеры (в колониальные времена сказали бы «монангамбе», «контратаду») из Западной Африки, чьи родные страны превратились в прозвища, заменившие их настоящие имена на перекличке где-нибудь на складах Вианы или в порту: «Ça va, le Congo?» – «Oui, Mali, ça va». Так, помнится, в русской тусовке в Покипси был один парень из Одессы, чьего имени никто не помнил; звали просто Одессой. Коренные ангольцы, для которых все одно, Гвинея ли, Мали или Сенегал, называют лавочников из Западной Африки собирательным «мамаду».

Здесь, как в Нью-Йорке, у каждой группы есть своя географическая ниша. Европейцы кучкуются в южных районах вроде Луанды-Сул и Талатоны. Китайцы селятся в основном на окраинах, периодически совершая вылазки в более фешенебельные части города, где они берут приступом казино «Золотой лев» или «Тиволи».

К иностранцам в Луанде привыкли и для всех придумали пейоративные этнонимы. Конголезцев, к которым здесь относятся как в США к мексиканцам или как в России к таджикам, называют лангаш; бразильцев – зукаш, португальцев – тугаш, мозамбикцев – мосамбаш, южноафриканцев – жапьеш, белых южноафриканцев – каркамануш, пришельцев с Кабе-Верде – буджурраш. Белый человек – пула, мунделе, кангунду, нгуэта; чернокожий – прету, макала, мбумбу; мулат – латон. Я стараюсь избегать всех этих слов, так и не разобравшись, какие из них считаются оскорбительными, а какие мне, белому иностранцу, можно употреблять. Как-то раз, сев в кандонгейру, мы с Жузе с удивлением обнаружили, что водитель – китаец. Когда маршрутка выехала на руа дус Эроиш, водитель дал газу, но тут какой-то незадачливый зунгейру буквально бросился под колеса. Водитель резко затормозил, и дородная пассажирка с маленьким телевизором на коленях чуть не саданулась о лобовое стекло. Высунувшись в окно, китаец заорал на пешехода на чистом португальском: «Volta para o Congo com a tua catinga, langa cagado!»[130] Жузе рассказывал, будто у китайцев здесь уже есть свои гангстеры, свои банды. Оно и понятно: ведь первые китайские работники в Анголе, как и первые португальские поселенцы несколькими веками раньше, все были зэками. Для них Ангола так и осталась исправительной колонией – со всеми атрибутами, от нехватки женщин (Китай, как и Португалия, долгое время посылал сюда только мужчин) до надежды начать по окончании срока новую жизнь на новом месте.

Есть Чайна-таун, Cidade da China, с китайскими ресторанами и большим шопинг-центром Yongxin; есть китайское телевидение, раз в неделю выходит китайская газета. Да и за пределами Чайна-тауна некоторые районы Луанды с их китайскими новостройками уже выглядят как окраины Шанхая или Гуанчжоу. Было время, когда многие ангольцы мечтали поехать учиться в Россию, но сейчас все больше тех, кто едет в Китай и возвращается на родину со знанием китайского языка. Несколько раз мне случалось увидеть на улицах Луанды анголо-китайскую пару. Китаянка и анголец идут по улице, держась за руки, и болтают по-мандарински. У меня при виде такой сцены всегда комок подступает к горлу. Но все же такое встречается нечасто. Большинство ангольцев продолжает относиться к китайцам с подозрением, если не хуже. Были случаи нападений, даже убийств. Многие китайские работники стараются не выходить из дому после наступления темноты, да и вообще мало выходят – живут незаметной, параллельной жизнью, и условия этой жизни едва ли не хуже, чем условия жизни в муссеке. Бараки с комнатами без окон, в которых ютятся по десять человек. Некоторые не выдерживают и сбегают из города в деревню. Там они строят дом какому-нибудь собе, получая взамен разрешение остаться. Берут жену, начинают новую жизнь. Никто их не ищет.

Какой должна была быть прежняя жизнь человека, чтобы от нее можно было так запросто избавиться? Или это Ангола – такое место, где легко распрощаться с прошлым; куда затем и приезжают, чтобы начать с нуля? Взять хотя бы тех белых ангольцев, сосланных за прошлые грехи или добровольно приехавших за новой жизнью, но готовых в любой момент еще раз сняться с места, бросить все. В 1975‐м они ровно это и сделали, совершив массовый исход в Португалию – триста тысяч «возвращенцев». А еще тридцать лет спустя те же триста тысяч португальцев снова приехали сюда на заработки, привлеченные, как и я, радужными перспективами небывалого экономического роста. Впрочем, что касается ангольцев европейского происхождения, после Дипанды их осталось здесь не так мало, как я предполагал. Я-то считал, что белые ангольцы все до единого слиняли, когда началась война. Оказалось, не совсем так: в годы войны здесь еще оставалось немало белых, некоторые из них даже участвовали в военных действиях на стороне МПЛА, партизанили в Майомбе, как писатель Пепетела. Белые комиссары МПЛА, бородатые очкарики в водолазках. На архивных фотографиях той эпохи они выглядят точь-в-точь как советские диссиденты семидесятых. А где-то в Шибиа или Лубанго до сих пор есть белые поселенцы, которые вообще не в курсе событий последних полувека. Они родились там, на фазенде, их родители родились там и прожили всю жизнь на отшибе, у них по десять детей и по двадцать внуков, на их лицах – легкая печать вырождения, результат кровосмешения, но в целом это хорошие, душевные люди, соль земли. Они белы, как бумага, и считают себя коренными ангольцами. Бранголануш