И проникающий всюду запах вяленой рыбы, которую продавали с лотка. Запах пальмового масла. Запах трубки, которую курила бабка. Вылазки за город, сельская местность, куры, клюющие корм среди всходов маниоки. Электрификация всей страны. И баулы (кибутуш), с которыми возвращались из редких заграничных поездок; чемоданы, битком набитые шмотками, электроникой. И толкучки, где этот дефицитный импортный товар перепродавали втридорога. Длинные очереди на автобусных остановках на Мутамбе. И прекрасный новый асфальт на тех улицах, по которым ездил кортеж президента (на всех прочих – сплошные колдобины). Когда кортеж проезжал, остальным машинам полагалось съехать на обочину, водителям и пассажирам – выйти из автомобилей и стоять по стойке «смирно». Хотелось покататься на этих «Чайках» и ЗИЛах. Проехать с ветерком от Прайу-ду-Бишпу до Форталезы и Маржинала. За хорошее поведение сосед, дядя Домингуш, обещал покатать на уазике. Он тоже был не промах, этот дядя: ставил на крышу своего УАЗа милицейскую мигалку и проезжал сквозь вечные пробки Мутамбы, как нож сквозь масло, заставлял все эти «лады»-«фиаты» посторониться, пока в один прекрасный день его не застукал настоящий милиционер. В девяносто втором, когда в очередной раз началась война, Домингуша взяли на фронт. Его увезли куда-то на юг, и больше Жузе его никогда не видел. Только слышал названия отдаленных горячих точек и представлял, как дядя Д. там скитается с автоматом наперевес. Другому соседу, дяде Зиту, повезло больше: в детстве он перенес полиомиелит и потом всю жизнь сильно хромал, поэтому на фронт не попал. Его жена, тетя Мануша, участвовала в ансамбле песни и пляски. Однажды их даже пригласили на гастроли в Москву. По ее рассказам, они выступали в Большом театре в набедренных повязках, исполняли песню Бонга «Moneto a kasule».
Еще в этом детстве были советские солдаты. От загара их лица становились не темными, как у португальцев, а красными, как помидоры. Жузе мог подойти и поговорить с ними по-русски, но не решался. Были и кубинские учителя – из тех четырехсот тысяч кубинцев, которые попали в Анголу в годы войны, залог нерушимой дружбы между Фиделем Кастро и Агостиньо Нето. С ними всегда трудно было найти общий язык – в буквальном смысле. Они говорили с учениками по-испански, те отвечали по-португальски, и тут обнаруживалась любопытная некоммутативность родственных языков: португалец испанца еще как-то может понять, а наоборот – нет. Но Жузе любил этих кубинцев больше, чем других учителей. Они были добрее – может, оттого, что находились в чужой стране и плохо понимали язык. Говорили на своем особом суржике – смеси испанского с португальским.
Это было в самом конце восьмидесятых. Нефтяная плутократия, определившая траекторию жизни в Анголе в начале XXI века, еще не вступила в права. Жузе учился в общеобразовательной школе с типичным для Луанды того времени классовым и расовым смешением. Среди его одноклассников были черные, белые, индийцы, креолы, мулаты вроде него самого; от самых бедных, вечно недоедающих, до счастливых обладателей цветных телевизоров и импортных калькуляторов (у иных счастливчиков были даже советские электронные игры «Ну, погоди!» и «Тайны океана»). Все они были частью единого социума в эпоху массовых казней и праздников.
Сейчас, когда богачи перебрались в южные пригороды Луанды и определили детей в частные школы, это смешение уже невозможно представить. Оно ушло вместе с народовластием, комсомолом, маевками, субботниками, талонами на продукты и десантом кубинских педагогов. Но какие-то следы этого «бесклассового общества» остались по сей день – в панельных домах вроде тех, в которых живут Карлуш и Шику, и даже в Казенге, где обитает Ману (вот уж где настоящий «интернационал» – в муссеках, где в годы войны оказались перемещенные лица со всей страны). Особенно же они остались в памяти тех, кто, как Жузе или как я сам, уехали из страны на рубеже эпох. Эмигрант забирает с собой детство и юность, и в этом его преимущество. Можно не приказывать мгновению остановиться – оно остановится само, потому что за ним ничего не следует.
Правда, Жузе никогда не был эмигрантом; его свободное передвижение по траектории Ангола–Россия–Франция–Америка было лишено тех обязательных для эмиграции перипетий, которые мой отец, еще не растерявший своего чувства юмора, называл «per anus ad astra». Но и у Жузе раздвоенное детство оставило по себе такие же, как у меня, стоп-кадровые воспоминания невозвращенца. Страна, из которой уехали мы, перестала существовать через два года после нашего отъезда. И тогда же, в начале девяностых, прекратил существование не затронутый войной советский островок под названием Луанда, где провел свое детство Жузе, – почти сразу же после того, как он оттуда уехал.
В португальском языке есть слово «retornados» (возвращенцы): так называют белых ангольцев, которые репатриировались в Португалию начиная с середины семидесятых. В семьдесят пятом, накануне роспуска переходного правительства и объявления независимости Анголы, белые поселенцы уезжали, забирая с собой все, что можно, как будто пытались запихнуть всю Луанду в свой багаж – возможно, не столько даже из жадности, сколько из безотчетного страха ностальгии. Часть Луанды отправилась в Лиссабон, часть – в Рио, часть – в Кейптаун. Целая жизнь, вывезенная в коробках и контейнерах от компании «Дон Каштру Сороменью э Соуза».
Там, откуда они уезжали, земля горела под ногами. К тому моменту, как Португалия вывела войска в согласии с Алворским договором, вражда между ФНЛА, УНИТА и МПЛА уже переросла в полноценную гражданскую войну. Ноябрьский День независимости, великий праздник Дипанда, оказался зрелищем средней руки: заикающаяся речь Агостиньо Нето в осажденном городе на грани коллапса. Со дня на день в столицу войдут боевики ФНЛА и начнется кровавая баня, брат на брата, а уж о белых и говорить нечего: сезон охоты давно открыт, спасайся кто может. Но и там, куда они уезжали, никто не ждал их с распростертыми объятиями. В конце концов, о каком возвращении может идти речь, если «возвращенцы» в большинстве своем были не португальцами, а ангольцами португальского происхождения в таком-то поколении? Это вроде «репатриации» пенсильванских немцев-меннонитов в Германию или ингерманландцев – обратно в Финляндию. Слово «возвращение» приобретает обидный, уничижительный оттенок. Как если бы о семье моих родственников по отцовской линии, уехавших в Тель-Авив в конце семидесятых, кто-нибудь из бывших соседей по ленинградскому парадному сказал, что они «вернулись в свой Израиль».
Возвращение – это чужая страна, отель для беженцев. Instituto de Apoio ao Retorno de Nacionais – Институт поддержки возвращения граждан, португальский вариант знакомых мне еврейских организаций ХИАС и НАЯНА (от одной из этих организаций мне когда-то достался в подарок велосипед – подержанный, зато гоночный, с переключением скоростей, но, как только я сел на него и погнал что было мочи, сразу выяснилось, что у дареного велосипеда не работают тормоза, и я чудом не угодил под машину). Еженедельный инструктаж в комнате с абрикосовыми занавесками и флагом над доской. «Усталый, согбенный и нищий народ» Эммы Лазарус, чьи предки тоже, кстати, были выходцами из Португалии. Толпы униженных и оскорбленных. Местные никогда не жалуют пришлых, а уж «возвращенцев» – особенно. Говорят: «Сначала они уехали в Африку, чтобы угнетать там чернокожих, а теперь вернулись сюда, чтобы отнимать у нас рабочие места».
И вот кто-то из этих униженных и оскорбленных похваляется своим утраченным богатством, заливает баки другим, таким же, как он, беженцам: дескать, там, в Африке, у него было то и это, и было бы до сих пор, если бы не этот выродок Роза Коутинью[210], сливший наши колонии. И одни начинают шустрить, фарцевать, завоевывать себе место под солнцем, демонстративно громко переговариваясь на африканском языке, которого здесь не понимают (пока жили там, никогда не пользовались кимбунду, а приехав сюда, неожиданно овладели). Другие же пытаются вписаться в новую жизнь, старательно забывая старую, из кожи вон лезут, чтобы их приняли за местных. Но, положа руку на сердце, никто из них не скажет: «Наше место здесь».
Возможно ли возвращение? Есть ли на свете настоящие retornados? Или только невозвращенцы, não-retornados? Те, чья жизнь всегда идет к точке невозврата по пути наименьшего сопротивления (подобно тому, как португальские возвратные глаголы в ангольской разговорной речи запросто становятся невозвратными). Кажется, я – из таких. И теперь рассказы Жузе о его африканском «советском детстве» вдруг воскрешают в моей памяти то, к чему, как мне казалось, уже не вернуться даже во сне. Вспоминая себя в детстве, я обнаруживаю, что и тогда уже был нынешним собой. Или это мне так кажется, потому что ко мне-ребенку больше нет доступа? Нет, все-таки доступ есть.
Вспоминаются пятиэтажки с облицовкой в желтую клетку, похожей на папины рубашки. Одно– и двухкомнатные квартиры: бабушкина, родительская, квартира соседки. Красные в белый горошек эмалированные кастрюли. Серванты и секретеры. Пузатые хлебницы с дверцей, украшенной цветочным узором, подстаканники из поездов дальнего следования, вафельные полотенца (те самые!), радиоприемники с антеннами, магнитофоны с бобинами, аудиокассеты BASF, двухкассетники Akai, проигрыватели, радиолы, телевизоры на подставках с ножками враскорячку. Телепрограммы «Взгляд», «Прожектор перестройки», «Шестьсот секунд», «Музыкальный ринг» (там я впервые услышал рок-музыку). Молодежный журнал «Ровесник», в нем – отрывок из книги Ди Снайдера[211], статья про Фрэнка Заппу и текст главного хита группы Europe «The Final Countdown» (первый английский текст, который я выучил наизусть). Надписи вроде «КИСС-Круиз-СССР», черно-белые фотографии волосатых рокеров, расклеенные по стенам моей комнаты, рядом с красно-черным ковром (красное на черном, угу, ага), диван-кровать с пупырчатым красным покрывалом, а под ним – тайник, где хранился отксеренный самоучитель ушу, срочно приобретенный путем обмена на коллекцию марок после того, как Смирнов стал хвастаться на весь класс: «Я занимаюсь ушу, что в переводе с китайского означает „останови оружие“». Просмотр фильмов с Брюсом Ли в подпольном видеосалоне. Ребята в трениках, демонстрирующие карате на детской площадке, чтобы произвести впечатление на спутницу с модной стрижкой «волчица». Пижонские челки неформалов, выбритые виски, телогрейки, варенки, кожанки. И школьные формы, ранцы с металлическими застежками и надписью «АБВ», глажка пионерского галстука, дежурство по классу, поливание похожих на сорняки растений в кадках, выбор старосты, стенгазета, агитплакаты со стихами Маяковского, назидательные лозунги в школьной столовой, вкладыши-фантики, Дональд Дак и жвачка «Базука», Катя Лычева и Саманта Смит, игра в резиночку на перемене, игра в расшибалочку во дворе (как выяснилось, в Анголе в нее тоже играют, называется «кигозаш»). Закапывание секретиков под осколком бутылочного стекла. Зимой вставать затемно, собираться в школу, рейтузы, мешок со сменкой, урок физкультуры, гусиная кожа, очередь к снаряду или бег вокруг школы. Учеба в две смены. Беговые лыжи, мягкие крепления, запах мази (оказавшийся впоследствии запахом виски «Лафройг»). Снег, примерзший за ночь к стволам и веткам деревьев с подветренной стороны, повторяющий их изгибы. Случайные обрывки, мгновенные вспышки узнавания, трогательные эпизоды, сохранившиеся в памяти и разросшиеся в ней, вытесняя все остальное, превращаясь в улицу, в страну.