Вместо Жузе и Шику перед носилками, на которых я лежал, выросли двое полицейских. Один из них, точно назойливый уличный торговец, называл меня «кота», другой – видимо, более тертый – говорил «сеньор». При этом на лицах обоих читалась смесь насмешки и пиетета. Они одновременно и издевались, и заискивали в надежде на взятку. Что я мог им сказать? Что угодно, кроме правды. Ведь не стану же я признаваться, что сам начал драку, решив помериться силами с уличной бандой. Они бы и не поверили, приняли бы за сумасшедшего. Возможно, я и есть сумасшедший, но им об этом знать необязательно. Сказал, что не разглядел нападавших. Видимо, грабители. Что-нибудь украли? Нет, ничего. Бумажник до сих пор при мне. Наверное, не успели. Может, их что-то спугнуло, звук полицейской сирены, например. Или, может, они решили, что убили меня, и разбежались, оставив меня лежать замертво. Более опытный полицейский посмотрел на меня с сомнением, как будто в чем-то подозревая. Почувствовал лажу. Ну и пусть. Второй – тот, что называл его «кота», – пустился в пространные объяснения: я стал жертвой буссула, ангольского боевого искусства, которым в совершенстве владеют все эти уличные банды. Основной прием буссула – обычная подножка. Противник падает, оказывается в партере, и тогда его начинают бить ногами. Полицейский уверен, что соседские мальчишки, которые всегда все видят, сейчас воспроизводят эту драку, играя в гангстеров у себя во дворе. Детвора в муссеках боготворит этих дурауш[250]. Вся мелюзга мечтает стать как они. Как учить этих детей? Как объяснить им, что преступник – не образец для подражания? Вот главная проблема, с которой сталкивается городская полиция. С каждым днем бандитов становится все больше, у полицейских просто рук не хватает. А ведь те, чья служба и долг – охрана порядка, тоже далеко не всегда ведут себя безупречно. Одни вымогают взятки у водителей маршруток, другие крышуют мелкий бизнес. Ничего хорошего. Но их тоже можно понять: на зарплату полицейского в Луанде не проживешь… Зря я сказал, что бумажник до сих пор при мне. Хотя они наверняка и сами уже знали, потому и пришли так быстро. Небось кто-то из санитаров обшарил карманы, пока я лежал без сознания, и тут же сообщил: клиент при деньгах. Что ж, спасибо и на том. Мог бы попросту вытащить у меня кошелек, я бы и не узнал никогда, подумал бы, что это те хулиганы меня обчистили. Словом, можно считать, что это не газоза, а законная плата за то, что меня доставили в больницу в целости и сохранности, да к тому же еще и не обокрали, оставили при наличных. Я протянул полицейским деньги, и те, пробормотав скороговорку благодарности, исчезли так же быстро, как появились. Уже потом, задним числом, сообразил: если б я не только в своих фантазиях, а на самом деле вел подрывную деятельность, расследуя коррупционные схемы, это могло бы быть идеальной ловушкой. Дача взяток в Анголе карается законом и, стало быть, может использоваться для обезвреживания иностранцев, которые любят совать нос не в свое дело. Чего проще: подослать таких вот полицейских… Экспат, привыкший к тому, что газоза – обязательная часть любого разговора с представителями власти, недолго думая дает им в лапу, и уже на следующий день его высылают из страны. Я слышал о таком от Синди: излюбленный способ избавления от неугодных. Но мне, разумеется, не о чем беспокоиться.
Следующим, кто навестил меня, был приземистый человек в укороченном больничном халате – вроде тех, которые носят здесь школьники[251]. Человек в халате представился доктором Жуау. Я никак не мог привыкнуть к этому африканскому обычаю приставлять профессиональные титулы к имени, а не фамилии. Доктор Ваня, профессор Петя… Доктор Жуау, который, как впоследствии выяснилось, был не врачом, а фельдшером, сразу перешел к сути дела. Когда меня доставили в «банку де урженсиа», у меня взяли анализ крови. Это стандартная процедура. Все показатели более или менее в норме, кроме печеночных проб. Печеночные пробы сильно повышены. Такая картина обычно бывает при хроническом гепатите. Мне когда-нибудь ставили диагноз «гепатит B» или «гепатит C»? Употреблял ли я наркотики? Те, которые вводятся внутривенно? Или, может быть, мне делали переливание крови? А татуировки? Тату есть, да. Одна-единственная наколка – та самая, которую набил мне Колч, когда мы вернулись из Торонто. «EOD» на левой лопатке. Вот те на! Неужели занес вирус гепатита? Я давно уже думал о том, что когда-нибудь мои несколько разрозненных жизней должны как-то сойтись в одной точке, но не подозревал, что это произойдет таким образом.
Что же теперь будет? Представил, как отныне, просыпаясь по утрам, буду ощупывать печень (где она, кстати, слева или справа?). Как буду таскаться по врачам, слушать их хладнокровное воркование («Ничего утешительного, голубчик»), глотать таблетки, ждать результатов анализов. И еще – как, погружаясь в свою болезнь, буду постепенно отдаляться от родных (хотя, казалось бы, куда уж дальше?), от всех, кого люблю… Затяжная болезнь понемногу приучает и больного, и его близких к предстоящему уходу, запечатлевает его в их памяти уже больным и немощным, понемногу стирая его, здорового. Готовит их, превращает любовь и заботу в «когда же черт возьмет тебя». В этом и жестокость болезни, и ее милосердие.
Если сейчас умереть, ничего не останется. Разве что кто-нибудь обнаружит, разбирая вещи покойного, всю мою писанину. Как в романе «Тихий Дон» (мама, учительница литературы, как следует потрудилась над русским образованием сына-американца), там, где дневник убитого казака передали в штаб и штабные «посмеялись над чужой коротенькой жизнью и ее земными страстями».
Вспомнилось: в Нью-Йорке, когда я проходил стажировку в «Голдман Сакс», со мной работал симпатичный грек по имени Теофанис. На тот момент ему, как и мне, было двадцать с небольшим. А когда ему стукнуло тридцать пять, у него нашли рак желудка, и через полгода его не стало. У него были маленькие дети. Вдова рассказывала, что после его смерти дети в течение многих месяцев собирали иконки в ожидании того момента, когда папа вернется с неба… Только не это, Господи, только не так.
Все еще не поднимая головы с неудобной подушки, достал мобильник, стал гуглить. Узнал, что по нынешним временам вирусный гепатит вылечивается, есть новые препараты. Но не в Анголе, конечно. В Анголе этих лекарств не достать. Придется вернуться в Америку. При мысли об этом все ушибы заболели с новой силой. Подступила тошнота. Видимо, в довершение ко всему я получил еще и приличное сотрясение мозга. Полный букет, короче. Возвращаться в Америку, предпринимать какие-то действия, делать усилия. Невозможно сейчас об этом думать. Как невозможно и говорить – ни с кем. Пока мне не сообщили про гепатит, я мечтал, чтобы ко мне примчались Жузе и Шику. А теперь чувствую, что не в состоянии общаться, даже позвонить по телефону – и то не получится. Закрыл глаза.
А когда открыл их – не то через десять минут, не то через пять часов, – передо мной стоял другой человек в халате, еще более хмурый, чем его предшественник. Произошло конфузау: мои анализы спутали с анализами другого пациента. Никакого гепатита у меня нет.
Глава 24
В конце сороковых годов, когда Новое государство Салазара было в самом расцвете, в муссеках Луанды, где цивилизованные ассимиладуш жили бок о бок с бесправными индиженуш, зародилась идея анголанидад и появилась группа Ngola Ritmos, олицетворявшая эту идею. Анголанидад (или «анголичность», как остроумно выразился Синди) противопоставлялся «лузотропикализму» (он же – португалидад, лузитанидад), доктрине об уникальной способности португальцев создавать гармоничные креольские культуры в тропиках. При этом вдохновители анголанидад были как раз креолами или, во всяком случае, ассимиладуш. Они были первыми, кто пел на кимбунду и адресовал свои песни ангольцам всех мастей. Первые ласточки антиколониального движения. Такова, во всяком случае, официальная версия МПЛА. Так пишут в учебниках истории. Что остается, когда, как при чистке луковицы, слой за слоем отбрасываешь шелуху официальных версий? Остается ли что-нибудь после того, как ты понимаешь, что и твой юношеский максимализм с его непримиримой правдой-маткой тоже брал начало в одном из этих дозволенных нарративов? Разве что музыка. Музыка остается.
Жители Байру Операриу и Байру Индижену слушали Ngola Ritmos; их музыка доносилась из граммофонов и патефонов, и все фубейры, лавандейры и пейшейры[252] подпевали, бормотали слова, разнося их по муссеку, как пчелы разносят пыльцу. По выходным публика ломилась в клубы Maxinde, Giro-Giro и Salão dos Anjos (так же, как в другую эпоху и в другой стране народ, с которым был я, ломился в A2Z, Gelato’s, Saratoga Generals и манхэттенский CBGB). Даже белые переметнулись из баров байши[253] в клубы муссеков. В конце сороковых и начале пятидесятых эти белые – голытьба, хлынувшая из Португалии в поисках лучшей жизни, – нередко сами селились в бедных байруш[254]. Нанимались на работу официантами, грузчиками, таксистами – бок о бок с индиженуш. Это уже потом всех отпетых и неприкаянных выселили в Самбизангу. А тогда их вотчиной был Байру Операриу, родина Агостиньо Нето, родина Ngola Ritmos.
Это был новый звук, сочетание популярного в тридцатых годах стиля ребита с музыкой карнавала, проходившего по улицам города в начале Великого поста; сочетание португальской гитары с традиционными ангольскими и конголезскими инструментами. Все это соединилось в новом стиле под названием семба. Если к этому добавить еще политику, получится взрывоопасная смесь: явки, пароли, подпольные ячейки. За независимую Анголу, за свободу. Так и было: концерты Ngola Ritmos часто служили прикрытием для политических митингов, гастроли открывали возможности для агитации, а заодно – канал связи для подпольщиков; музыканты помогали распространять листовки. Из этого околомузыкального активизма выросли МПЛА и ФНЛА, тогда еще не враждовавшие друг с другом. Отцы-основатели МПЛА – Вириату да Круз, Мариу Пинту де Андраде и Агостиньо Нето – были поэтами андеграунда, их стихи идеально ложились на новую музыку муссеков. Все вращалось вокруг концертов Ngola Ritmos и футбольного клуба «Бота фогу», где заодно проводились всевозможные культурные мероприятия – литературные вечера, спектакли, лекции, выставки. Там будущий «король ангольской музыки» Элиаш диа Кимуэзу познакомился с будущим президентом Анголы Жузе Эдуарду душ Сантушем. Некоторое время они даже играли в одной группе. Умные ребята из гетто, учившиеся в престижном лицее Сальвадора Корреу (том самом, где много лет спустя начинал свою преподавательскую карьеру Шику) и, вероятно, ощущавшие себя там изгоями. Как и многие в их поколении, они вели двойную жизнь. Днем играли роль примерных ассимиладуш в отутюженных галстуках и рубашках, а по вечерам возвращались в свои муссеки, переодевались, переходили на кимбунду или на смесь кимбунду с португальским, включали Ngola Ritmos и говорили о революции.