– Подождите! У Лены рак?
– Женская опухоль. Дальше я ничего не знаю. Позвоните ей завтра.
В коридоре запищал домофон. Я повесил трубку и пошел открывать Жузе.
Вид у Жузе был определенно помятый, хотя по сравнению со мной – цветочки.
– Ого! Кто это тебя так разукрасил?
– И вам тоже здрасте.
– Что с тобой случилось, камба? На тебя напали?
– Фигня. Пить меньше надо.
– Это уж точно, – согласился Жузе. – Я и сам сегодня не в лучшем виде. Может, поправимся продуктом компании «Чивас»?
– Не могу. Я сейчас разве что продукт компании «Лактиангол»[272] в состоянии осилить. А ты выпей, конечно, если хочешь.
На кухне я налил Жузе щедрую порцию виски, и тот выпил залпом, без обычного взбалтывания.
– Спасибо, камба. Это было необходимо. Уфф. Я к тебе вот по какому поводу… У нашего Шику язык без костей, особенно когда выпьет… Я знаю, что он тебе вчера ляпнул, что нас собираются подписать… Вообще-то это еще не официально… То есть ты, как член группы, конечно, имеешь право знать, но, пожалуйста, никому не рассказывай.
– За кого ты меня принимаешь? Конечно, никому не скажу. Я вообще-то, если ты помнишь, по профессии юрист. Мне не надо объяснять, что, пока нет контракта, говорить не о чем. Но вообще… черт, это же круто! Честно тебе скажу, это единственная хорошая новость за последние два дня.
– Ну да, ну да… Я как раз об этом с тобой хотел… У нас есть проблема. Извини, камба, я не знаю, как тебе лучше об этом сказать.
– О чем? Говори как есть. Хочешь еще «Чиваса»?
– Не откажусь… Понимаешь, ты нам всем нравишься, ты хороший гажу[273], и нам хотелось, чтобы наш вокалист был американцем. Чтобы пел по-английски без акцента. Я так считал, когда пригласил тебя на прослушивание, и до сих пор так считаю. Но у людей, которые нас подписывают, другое мнение. Они считают, что твой вокал – это не совсем то, что надо. Короче, они попросили нас заменить вокалиста. Я пробовал с ними спорить – бесполезно.
– Кем же они хотят меня заменить?
– Им больше нравятся песни Шику. Они хотят, чтобы пел он. Ему-то все равно, он вообще не об этом. Будь наша воля, мы бы тебя оставили. Но ты ж понимаешь, предложения от лейблов на дороге не валяются. Это то, к чему мы стремились с самого начала. И даже не надеялись, что нам повезет…
– Да я все понимаю. И совершенно на вас не в обиде. Наоборот. Спасибо вам. Это было счастье… А какой лейбл-то, если не секрет?
– Victory[274].
– Ого!
– Ну, то есть не сам Victory, а один из дочерних лейблов, но дистрибьютором будет Victory.
– Забавно: когда-то давным-давно они подписывали моих друзей, группу One Man Less. Я на их альбоме пел бэк-вокал. Но потом у них там что-то не срослось, и в результате альбом выпустил не Victory, а другой лейбл. Уже без моих подпевок.
– Прости, камба. Да, кстати, название Troia Contra Todos мы хотели бы оставить, если ты не против. Чувакам из Victory оно нравится. Можно?
На следующее утро я позвонил Лене. Из всех разговоров за последние дни этот оказался самым приятным. Лена была рада моему звонку, сказала, что стала переживать, когда не могла до меня дозвониться. Хорошо, что у меня все окей. У нее тоже окей: то, что Сэмми называл «женской опухолью», оказалось миомой. Эта штука – доброкачественная и, как выяснилось, очень часто встречается. Операция прошла хорошо, через день-другой должны выписать. Она ждет не дождется, в больнице успела насмотреться всякого. В первый же вечер к ней подселили соседку – женщину лет пятидесяти, которая выпила серной кислоты. Хотела покончить с собой, вычитала где-то, что это быстрый способ. Надеялась, что к тому моменту, как ее найдут родные, она будет уже на том свете. Все получилось не так, как она рассчитывала. Ее доставили в больницу, стабилизировали, после чего вызвали хирургов-гастроэнтерологов, но те сказали, что ничего не могут сделать – она полностью сожгла себе желудочно-кишечный тракт. Умирала в муках, уже не хотела умирать, хотела выжить, вся ее семья круглосуточно дежурила у койки. Ничего страшнее Лена в жизни своей не видела.
– А мне вчера сказали, что у меня гепатит и печень вот-вот откажет. Но потом передумали.
– Не понимаю…
– Ну, просто перепутали мои анализы с чьими-то еще. Бывает. Хорошо еще, что от малярии не стали лечить. Здесь врачи всегда ставят диагноз «малярия», чем бы ты ни болел. Поэтому тут даже белые, бывает, к колдуну лечиться ходят. Колдуну и то веры больше… А еще я потерял работу и меня выгнали из группы.
– Как хорошо, что у меня нет рака, а у тебя нет гепатита.
– И не говори. Как Эндрю?
– Андрейчик? Нормально. Он у Сэмми сейчас. Он по тебе скучает.
– Я по нему тоже.
– Ты скоро в Нью-Йорк вернешься?
– Думаю, да. Здесь меня больше ничего не держит.
Видимо, и правда пора возвращаться в Штадуз Унидуш. Там Эндрю, родители, Элисон. Все, кого я привык любить на расстоянии. Пора наконец сблизиться, пока не поздно. Или – возвращаться так возвращаться – махнуть в Питер, где я не был с момента переезда в Америку? Хотя понятно, что это будет не возвращение, а очередной побег, может, даже похлеще Африки. Почему бы и нет? Я готов.
Ночью, после того как ушел Жузе, мне снилось, что я получил письмо от Вероники. Письмо странное, болезненное. «То, что казалось тебе черствостью с моей стороны, было болью». Она не могла и до сих пор не может простить мне, что своим появлением в ее жизни я разрушил ее семью, отношения с Ричардом. Она никогда не рассказывала мне об этом, а мне и не приходило в голову спросить. Я всегда жил только своими проблемами, если это можно назвать проблемами. Мои переживания – это переживания сытого человека, first world problems. Веронике мои «страдания юного Вертера» всегда напоминали о том, насколько неудачно сложилась ее собственная жизнь. «За это тебе отдельное спасибо, конечно». Могла ли Вероника написать такое письмо? Вряд ли. Все-таки это скорее мой, а не ее образ мыслей. Что думает она, для меня навсегда осталось загадкой.
Утром, после разговора с Леной, я вышел на балкон и увидел весь город сразу, как будто смотрел на него одновременно из нескольких обзорных точек. Так видят только те, кто готовится к отъезду. Вероятно, мои родители, прощаясь с Ленинградом весной девяностого года, испытывали то же самое. Хотя, разумеется, это ложная аналогия. Как-никак они уезжали из родного города, а я – из максимально чужого. Я прожил в Луанде гораздо дольше, чем можно было ожидать, и в результате этот город для меня непостижимей, чем для человека, который никогда здесь не бывал. В том смысле, что для меня, уже не вполне туриста, этот африканский мегаполис непостижим не абстрактно, а во всех своих подробностях. И сейчас я смотрю вокруг с прощальной радостью знакомства, досконально узнавая все, чего не понимаю.
Вот двое молодых людей, прилично одетых, подъезжают на пикапе к груде мусора, наваленной посреди шоссе, паркуют машину, едва не перекрывая уличное движение, и начинают деловито копаться в отбросах, что-то выискивают, разглядывают, а потом так же деловито садятся в свою тачку и уезжают. Вот тетушки-бессанганы чинно беседуют, сидя на краю дороги. Вот подмастерья пошивочного цеха, расположившегося под открытым небом на задворках рынка, строчат на ржавых швейных машинках (не «Зингер» ли?). Вот куры копаются в мусорной куче, на веревке сохнет белье, прачка бьет поклоны над бесконечной стиркой, а рядом над полуоткрытым ртом ее спящего сына кружатся мухи. Вот дети мастерят из проволоки машинки, с колесами из бутылочных пробок. И мать тянет за руку непослушного сына, громко выговаривая ему: «Если будешь врать, я тебе на язык жиндунго[275] насыплю!»
Вот поборники здорового образа жизни делают утреннюю гимнастику на краю каменного котлована (что-то, видимо, строили, да недостроили). Эти физкультурники – не просто так: отжимаются по пятьдесят, по семьдесят раз, делают стойки на руках, подтягиваются на одной руке, ухватившись за толстую ветку акации. Видно, что они ходят сюда каждое утро, наверное, уже долгие годы. Это их спортзал. Вот колонна подростков из муссека пересекает авениду Винте-и-ун-де-Жанейру, недалеко от Роша Пинту. Каждый из них тащит по большой желтой канистре. Каждый день они таскают воду из Нижнего города, переходя авениду в самом опасном месте. Недавно там построили пешеходный мост, но они не пользуются этим мостом: под весом их канистр он может рухнуть. Вот на перекрестке, где светофора нет и в помине, безостановочно текут встречные потоки машин; автомобилисты объезжают друг друга на лихих скоростях, каким-то чудом умудряясь избежать ДТП. А высоко над ними рабочие моют окна высотного здания, болтаясь на альпинистских канатах.
Вечером в муссеках уличные торговцы жарят жилистую козлятину под оглушающее кудуро. Ребята сидят на пластмассовых табуретках у входа в BPC и Kero. Девочки прыгают через резиночку, точь-в-точь как в моем ленинградском детстве. Прихожане, тихо переговариваясь между собой, выплескиваются из церкви в застывшую смолу сумерек. Старуха подметает двор веником из бразильской пальмы. Носильщики гнутся под грузом тюков с круэйрой[276]. В забегаловке поварихи накладывают голодным клиентам щедрые порции маниоковой каши из огромных алюминиевых чанов. На ночном Маржинале снимают предсвадебные фото: жених с невестой и их семьи – при полном параде, мужчины в белых фраках, женщины в платьях, похожих на американский свадебный торт; двое детей, девочка и мальчик, тоже выряженные в пух и прах, скучают на лавочке. В Рангеле умельцы ремонтируют раздолбанные драндулеты, делают из старых запчастей новые гоночные машины и мотоциклы. Несколько мужчин долго пытаются запихнуть в маршрутку пятидесятикилограммовый мешок риса. В парикмахерской на углу – шум, гам, смех, работники и клиенты все до единого участвуют в оживленной дискуссии. Такое впечатление, что сюда приходят в первую очередь, чтобы пообщаться, а уже во вторую – постричься. В булочной покупатели, ждущие новой партии хлеба, облокачиваются о прилавок, чуть ли не ложатся на него: они привыкли к тому, что ждать приходится долго. В соседней палатке жарят кешью. Ореховое масло капает в огонь, отчего пламя вспыхивает, как если б в него плеснули бензину. Девочки во дворе разучивают новый танец. Половина танцует, другая половина хлопает; это не аплодисменты, а ритм-секция. В Макулузу, в церкви IMMA