– Он нам не поверил.
Нура кивает.
– Особенно после твоего перформанса! – добавляю я.
– Знаю. Мне жаль.
– Человека убили! Мы могли хотя бы как-то помочь.
Нура хмурится, набрасывает сумку на плечо и начинает крутить серебряную десятку.
– И зачем ты ляпнула про Линдала?
– Извини.
Запрокидываю голову со стоном огорчения. Злюсь на собственную беспомощность так сильно, что зубы сводит от желания отгрызть противные заусенцы, которые никогда не заживают полностью:
– Он ведь почти поверил!
Я сбилась со счета, сколько раз пыталась определить границы ее неуклюжести. Раньше верилось, что невозможно всю жизнь быть рассеянной трусихой, что так или иначе Нуре придется стать и собранной, и внимательной, и решительной. Но пока ей самыми удивительными способами удается доказывать обратное – возможно. И я наконец приняла горькую правду: Нура – гэг, комедийный прием, смысл которого в очевидной нелепости.
Очевидных нелепостей в ее жизни – целый мешок. Огромный, больше, чем мешок Деда Мороза из среднестатистического дома культуры. Не знаю, это врожденное или приобретенное, но точно помню, как еще в пятом классе Нура провалилась в канализационный люк. Местные СМИ про это даже сюжет сняли – считай, стала звездой. На выпускном, куда ее кое-как отпустили, она умудрилась застрять в туалетной кабинке. И, пока весь класс постил счастливые фотки, мы торчали в компании слесаря, панических атак и бесконечных извинений. Я даже написала об этом монолог для открытого микрофона, но, когда я выступала, ее увезли в карете скорой помощи. Поэтому я уверена, что если бы гэг был девушкой, то это была бы высокая смуглая мусульманка с именем Нура.
– Давай я угощу тебя кофе? – Она виновато глядит исподлобья, переступая с ноги на ногу.
– Не смотри так на меня. Я не буду тебя жалеть.
– Извини.
– Два кофе и ужин! И я выбираю, какой подкаст мы смотрим следующим, поняла? – Шагаю на выход, шаркая. – Господи, ты бы хоть до конца дело довела. Пиджак ведь почти лопнул!
– Не хотела лишать тебя свекра.
Замираю, пряча рвущийся наружу смех, смешанный со злостью:
– Это что, панч?
– Училась у лучшего стендап-комика, – неуверенно парирует она.
– Стендап-комикессы, попрошу.
– И феминистки, точно.
Плечи немного расслабляются, и дышать словно становится легче. Смотрю на осторожно протянутый мизинец.
– Нура, я тебя люблю, но так сильно хочу стукнуть. Ты даже представить не можешь.
– Только не по лицу.
Пихаю ее в плечо и делаю глубокий вздох, прогоняя остатки злости.
– Просто постарайся что-нибудь сделать со своей грацией, пожалуйста.
Скрепляем воссоединение нерушимой детской мирилкой, и горло сжимается от чувства вины.
Придется извиниться.
– Сорри, что сорвалась. Я просто… Ты знаешь… Господи, просто я так сильно хотела помочь этому мертвому парню, что меня занесло на повороте.
– Мне правда очень жаль, Кит.
Остаток дня проходит быстро и незаметно. Так обычно пролетает на первый взгляд скучный сериал, который включаешь фоном. И все же ночью пережитое настигает меня во сне. В совершенно идиотском сне. Сперва труп парня распивает чаи в нашей комнате, рассуждая о пирсинге, попутно обвиняя меня в бездействии. Потом Альбертович читает лекцию о стендапе, а об окна аудитории бьются ласточки. Не просто стучат клювом, привлекая к себе внимание, а с каким-то остервенением пытаются разбить стекло, оставляя за собой кровавые разводы. Самое жуткое, что замечаю это только я, но почему-то делаю вид, что все окей, – сижу на первой парте и слушаю Альбертовича, открыв рот.
Меня спасает от кошмаров толстая муха. Она лениво жужжит над головой, кажется, целую вечность. Когда наконец-то я разлепляю глаза, это чудо приземляется на одеяло. Она умывается, потирая морду тонюсенькими лапками, иногда перенося слишком большое тело ближе к моему носу. Дую на нее, и муха медленно поднимается к немыслимо уродливому потолку, который точно заливали пару сотен раз.
– Доброе утро, чай будешь?
– Кофе, – не отрывая от залитого потолка взгляд, отвечаю я.
– Кофе кончился, сделать чай? – Нура садится на край моей кровати. – Кит, выходить бы уже надо.
– Выходи. – Кутаюсь в одеяло с головой, поджимая ноги.
Нура смекает, что настроение у меня ни к черту, и, оставив любую попытку растормошить, быстро ретируется. Я же продолжаю валяться до тех пор, пока за стеной не начинают орать депрессивные песни. Хоть плейлист и подходящий для этого дня, но пение настолько ужасно, что слушать его больше невозможно.
Кое-как отдираю себя от кровати и плетусь к обеденному столу. Там под салфеткой с нарисованным сердечком прячется бутерброд. Откусываю кусочек, вздыхая под дикий вой соседок.
– Я просто хочу побыть в одиночестве! Неужели это так много?
Одиночество – это хроническая болячка единственных детей, которая идет в комплекте с эгоизмом, – так говорит мама. Делиться ничем и ни с кем не надо, лучшее всегда достается тебе. Внимание, любовь и забота – все одному лицу. Отдельная комната, а в пятом классе даже две: одна у мамы, вторая у папы. После развода вообще всего становится в два раза больше. Единственный минус – поведенческая деградация родителей. Мама быстро превратилась в капризного ребенка и ввела мораторий на слово «папа» и имя Денис. Папа, собиравшийся уйти к любовнице, закатывал такие сцены, что стал напоминать соседского мальчика, которому тогда едва ли было три года.
Во всем этом безумии островком спокойствия стала дружба с новенькой, которая ничего не знала о моей семье и правилах русского языка. Нура не шушукалась на переменах, не дружила против или за. Тихая, уступчивая, ненавязчивая. Возможно, поэтому никто и не хотел с ней водиться. Не знаю.
Концерты с выяснением отношений и дележкой имущества проходили почти каждый вечер, пока родители не разъехались. Когда столкновения были особенно горячими (то есть почти всегда), я оставалась у Нуры. Наверняка потому и привыкла так быстро к закидонам ее семьи. Мама долго выступала против ночевок у Алиевых, но в конце концов смирилась, сказав:
– Ты ж моя плесень, везде тебе хорошо – и с отцом, и с приезжими.
– Что ж, значит, и в общаге приживусь.
Смотрю на перевернутое отражение в чайной ложке и издаю вымученный стон. Под глазами залегли темные круги, черные точки словно увеличились за одну ночь и теперь борются за внимание с пробивающимися светлыми волосками над верхней губой. Такой я помню себя только после расставаний. Жалкий вид. Редкое удовольствие, от которого нужно срочно избавляться.
Дожевывая бутерброд, вываливаю косметику рядом с круглым зеркалом на металлической ножке.
– Посмотрим, что тут у нас. – Хватаюсь за щипчики, подпевая соседкам, которые навзрыд воют «Знаешь ли ты».
В каждом сериале есть особенная сцена. Сцена – фееричное событие, когда главная героиня впервые становится «видимой». Она красивая, как январские фейерверки. Все оборачиваются на нее, разглядывают с завистью, интересом или гордостью. Камера почему-то обязательно снимает ее волосы, как в рекламе шампуня. Все в слоумо, под невыносимо нежную мелодию. А потом ее замечает тот самый парень, их взгляды встречаются, и… Александр Альбертович смотрит на меня молча, когда я шагаю вдоль рядов притихшей аудитории, и звонкое цоканье каблуков эхом отражается от стен. Сонные лица одногруппников тут же обращаются ко мне. Я ловлю его взгляд, и, кажется, сердце пропускает удар.
– Каждый должен сдать тест во время этой пары. Сдаем по двое в сотом кабинете, – продолжает он, уткнувшись в бумажки, совсем будничным голосом. – Сдали – и сразу обратно. Дамы, никаких туалетов. Юноши, никаких перекуров. Все ясно?
– Да, – смело отвечаю я, стоя напротив, в нескольких метрах от белой кафедры.
– Отлично, вот вы и пойдете первой.
– Хорошо, – соглашаюсь без тени сомнения. Хотя понятия не имею, о каком тесте идет речь.
Быстро выцепляю взглядом белый хиджаб – Нура-то точно готовилась. Тянусь к ней, но на плечо падает теплая широкая ладонь:
– Погнали! – Даня разворачивает меня и чуть ли не вприпрыжку несется к двери.
– Длинный, ты потише. Я на каблуках вообще-то.
– А чего красивая такая сегодня?
– Неправильный вопрос, – недовольно смотрю на Даню, когда он открывает дверь и по-джентльменски пропускает меня вперед.
– То есть нарядная. Красивая ты всегда, конечно.
– Конечно. – Какой черт меня дернул пойти в туфлях?
Спускаюсь по лестнице, не выпрямляя ног, ухватив за локоть Длинного и вцепившись в перила. Лестница, которая и без того немаленькая, сейчас кажется просто невыносимо гигантской. Ступеньки ощущаются кривыми, скользкими и бесконечными. Так что я судорожно плюхаюсь на подоконник, как только мы доползаем до первого этажа.
– Нельзя же, Кать.
– А кто запретит?
Даня громко шмыгает носом, переступая с ноги на ногу, озирается по сторонам.
– Господи, Длинный, замри уже! Укачало.
Не вынимая рук из карманов, он приземляется рядом, пока я изучаю холл. Высокие потолки с лепниной, стены, пестрящие рекламными плакатами, расписанием и прочей организационной ерундой. Два автомата с едой и один с кофе. А в уголке, рядом с открытым окном, стол, накрытый черной скатертью и усыпанный какими-то записками, разноцветными стикерами и увядающими гвоздиками.
– Когда его поставили? – спрашиваю скорее у самой себя.
– Вроде вчера был уже.
Снимаю туфли и как зачарованная иду к большому портрету, перетянутому черной лентой наискосок. Парень с веснушками и широкой улыбкой тепло смотрит прямо на меня. Чувствую, как начинают полыхать мочки ушей, и огонь спускается ниже: через лицо к самой груди. Прижимаю ладони к щекам, чтобы как-то унять жар. Но ничего не выходит, и вот уже покалывает кончики пальцев. Прячусь от пристального взгляда парня с фотографии в бесконечных записках, разбросанных по всему столу.
«Самый веселый и отзывчивый. Мне всегда будет не хватать тебя, Марк».