После обеда, когда мальчик взялся за книги, чтобы готовить уроки к следующему дню, она опять начала с ним прежний разговор.
— Вот, Митя, — заметила она грустно: — всегда мы с тобой все учились вместе, а теперь ты учишься, у тебя новые книги, а меня никто не хочет учить!
— Ну, так что же? Ведь ты не можешь ходить со мной в гимназию, — ты не мальчик! Да и учиться тому, чему я учусь, тебе нельзя: это слишком трудно для девочек!
— Вот выдумал, — обиделась Оля: — да разве я до сих пор отставала от тебя в ученье? Еще учитель говорил, что я задачи скорее тебя решаю, и ошибок в диктовке делаю меньше.
— Это что, пустяки! Я теперь буду учиться по-латыни, это не про тебя писано… И вообще, Оля, ты лучше уйди, не мешай мне! Гимназические уроки не для девочек задаются, ты тут ничего не поймешь! Поди прочь!
Оля отошла от брата обиженная, оскорбленная до глубины души. Ей хотелось и прибить Митю, и выплакаться на просторе. Первое трудно было исполнить, так как Митя был сильнее ее, и потому она прибегла ко второму. Хлопая дверями, толкнув по дороге братишку, подвернувшегося под ноги, направилась она в огород. Там, за грядой гороха, было уединенное местечко, на котором она не раз выплакивала свои горести, сидя на небольшом камне. И теперь она побежала к тому же камню и, только усевшись на него, дала полную волю накопившимся слезам.
«Митя знать ее не хочет, Митя важничает перед ней! А давно ли все у них делалось вместе, сообща, давно ли она помогала ему готовить уроки, поправляла ошибки! Он гордится тем, что ходит в гимназию, что учится по-латыни, но разве она виновата, что ее не хотят учить! Он говорит, что его уроки слишком трудны для девочек, — неправда, не может быть, она не глупее его, хотя он и мальчик! И какое это, право, несчастие быть девочкой! Братья шалят и бегают, — мать ничего им не говорит, а ее бранит, когда она с ними играет; братья разорвут, перепачкают свою одежду, на них только поворчат, а ее за каждую дырочку мать наказывает, да еще зашивать заставляет! Господи, и отчего это я не родилась мальчиком, — рыдая, думала бедная девочка: — теперь ходила бы в гимназию вместе с Митей, училась бы всему, чему он учится, он не гнал бы меня от себя, не говорил бы, что его книги не про меня писаны! Это, положим, он врет, наверное врет! Только бы он мне показал эту латынь, я наверное выучу ее не хуже его! И все другое выучу. Хоть он и мальчик, а я не глупее его, я это ему покажу! Сходить разве к нему, попросить, чтобы он показал…»
При этой мысли слезы высохли на глазах девочки. Она раза два обошла огород, не решаясь войти в комнату, из которой ее так нелюбезно удалили, но наконец желание доказать брату на деле несправедливость его низкого мнения о ней взяло, верх над чувством мелкой обиды, и она твердыми шагами направилась в комнаты. Мите между тем несколько надоело сидеть одному над книгами; занятие латинским языком, правда, значительно возвышало его в собственных глазах, но заучиванье грамматических правил и целого десятка трудных слов было вовсе не интересно. Он обрадовался, увидя сестру, с которой можно перемолвиться словечком в промежутках между учением.
— Митя, — вкрадчивым голосом попросила Оля: — дай мне посмотреть, что ты учишь, мне очень интересно.
— Да смотри, пожалуй; видишь — латинская книга.
— Какие буквы! Совсем не такие, как по-русски! Трудно их заучить?
— Нет, не очень. Нас учитель только один час учил читать, а потом сразу стал говорить грамматику да заставлять переводить. И к завтрему — вон какой кусина задал!
— Ну, а скажи-ка мне буквы: может быть, я пойму!
Учить прилежную, понятливую ученицу, которая притом позволяла и кричать на себя, было несомненно веселее, чем самому долбить, и потому Митя, забыв свои собственные слова, что латынь недоступна для девочек, показал Оле произношение всех букв, заставил ее прочесть несколько строк и не мешал ей учить вместе с собой урок, заданный к следующему дню. Учиться вместе было и легче, и веселее, чем в одиночку, дети давно уже испытали это, и теперь Митя снова убедился в том же. После латыни ему нужно было еще выучить наизусть и суметь написать без ошибок небольшое стихотворение по-русски, и эта работа была окончена скоро, без скуки. Прежде наступления сумерек дети уже бежали играть в огород, по прежнему дружные, готовые все делать сообща, и Митя забыл, что Оля девочка, что ей недоступно многое, возможное для него, мальчика. С этих пор всякий раз, как Митя принимался готовить уроки, Оля усаживалась подле него и старательно выучивала все, что ему было задано. Девочка не рассуждала, нужны ли для нее эти знания, пригодятся ли они ей когда нибудь; она видела одно, что этому учат мальчиков, что все это будет знать Митя, и не хотела ни на шаг отставать от него. Митя очень скоро не только помирился с намерением сестры учиться с ним вместе, но даже радовался этому: приготовлять уроки вдвоем было веселее, чем одному, а повторяя сестре объяснения и рассказы учителей, он мог принимать важный, наставительный тон, который очень ему нравился. Когда Оля объявила матери, что не станет больше брать уроков у Лизаветы Ивановны, а будет заниматься вместе с Митей, Марья Осиповна назвала это глупостью:
— Не хочешь у Лизаветы Ивановны учиться — пожалуй, не учись, — сказала она; — читать, писать, считать умеешь, молитвы знаешь, с тебя и довольно, а к брату нечего лезть, мешать ему: ты не можешь тому учиться, чему он учится, с тобой он только шалить будет!
— Да нет же, мама, — уверяла Оля: — право, я ему не мешаю, хоть у него самого спросите.
— Глупые это все затеи, ничего больше! Этакая ты уже большая девчонка, и ничем порядочным ты заняться не хочешь… Брала бы пример с Анюты! Тебе лучше около нее быть, а не с мальчиками, — от нее больше хорошего научишься!..
Оля знала, что спорить с матерью бесполезно; она вздохнула и заплакала. Но она знала также, что хотя мать часто любила поворчать, иногда под сердитый час не прочь была и прибить, но в сущности не строго следила за детьми и по большей части позволяла им делать, что они хотели, только бы не шумели, не рвали и не пачкали одежды, вообще не попадались ни в каких шалостях. Таким образом, несмотря на запрещение матери, Оле всякий день удавалось часа на два на три улизнуть из-под надзора и заняться вместе с Митей. Заставая их вдвоем с братом за книгами, Марья Осиповна молчала, видя, что Митенька учится прилежно; иногда же, когда она бывала в дурном расположении духа или слышала, что Митя не сам долбит, а что нибудь объясняет сестре, она разражалась бранью на девочку, уводила ее вон из комнаты, засаживала за работу, запирала в чулан. Ольга плакала и злилась, а на следующий день повторяла ту же вину, рассчитывая, что «сегодня маменька не сердитая».
Чтобы ни в чем не отставать от брата, ей надобно было одной проделывать те упражнения, какие он исполнял в гимназии во время классов. Это также приходилось делать почти тайком, заниматься урывками, употреблять разные уловки, чтобы избежать упреков и наказаний.
Марья Осиповна осталась после смерти мужа с шестерыми детьми и самыми ограниченными средствами к жизни. Много нужно ей было и заботиться, и трудиться, чтобы прокормить всю эту семью, и она не жалела ни забот, ни трудов. Сама она няньчила младших детей, сама и шила, и мыла на всех, и помогала Фекле стряпать, и находила еще время заработать несколько рублей в месяц вязаньем на спицах теплых платков и шарфов. Анюте было уже 12 лет когда умер отец. Она видела и понимала, как трудно матери справляться с такой большой семьей и, по мере сил, она старалась помогать ей. Всегда тихая, благоразумная и прилежная, она стала еще более серьезна и трудолюбива. Мать достала ей в одном магазине заказ вышивок по канве, и с тех пор она почти все дни проводила за пяльцами, радуясь, что сама может зарабатывать деньги на свой скромный туалет.
— Золотые пальчики! — говорили родные и знакомые, любуясь на розы и ландыши, которые складывались в изящные букеты под искусными ручками бледной, молчаливой девочки, и мать с радостью и умилением поглядывала на свою старшую дочь. Естественно, ей хотелось, чтобы и Оля сколько-нибудь походила на сестру, чтобы и она, по мере сил, являлась в доме помощницей, а не помехой. Зарабатывать деньги она еще не могла, но она должна была приучаться к рукодельям и затем исполнять разные мелкие поручения.
«Оля! — слышалось с утра, — принеси воды мыть братьев!» — «Оля, подай на стол чашки!» — «Оля, подмети здесь пол!» — «Оля, беги скорей в лавочку, возьми на две копейки соли!»
— «Ах ты Господи! Васенька выбежал на улицу! Ольга приведи его скорей домой».
Оля исполняла все приказания, хотя не с особенным удовольствием, но беспрекословно; затем ей хотелось или поиграть с детьми, или написать тот перевод, который накануне Митя делал в классе, но едва бралась она за игрушку или за перо, как около нее раздавался голос матери:
— Ольга, это ты опять с утра ничего не делаешь! Ах, наказанье мое эта девчонка! Да постыдись ты, сударыня! Смотри, сестрица сколько уже нашила, а ты что? Только бы шалить! Бери сейчас свою работу, садись подле Анюты и работай!
Ольга работала, надувши губки, потом опять бежала исполнять какое-нибудь поручение, потом опять работала, но мысли ее были далеки от того дела, которое она исполняла, и видя, как неловко двигаются ее руки, как сердито поглядывает она по сторонам, выжидая случая улизнуть, мать со вздохом замечала про себя: «Нет, этой далеко до Анюточки».
ГЛАВА III
Илья Фомич Потанин был родной брат мужа Марьи Осиповны. Братья, оставшись с раннего детства сиротами, воспитывались у родственников, далеко друг от друга. Всю молодость они провели не видавшись, и встретились только за несколько лет до смерти Александра Фомича, когда Илья Фомич приехал в К*, где он занял довольно важное и выгодное место по службе. Особенной дружбы между братьями не было, но Илья Фомич, видя, что брату трудно содержать большую семью, охотно помогал ему, хотя много помогать не мог. Он привык жить не отказывая себе в разных удобствах, и даже в некоторой роскоши. Жена его, Лизавета Сергеевна, ни за что не хотела ни в чем отставать от самых богатых дам города; при этом, понятно, они не могли много уделять бедным родственникам. По правде сказать, Лизавета Сергеевна очень тяготилась этими родственниками, особенно, когда после смерти Александра Фомича семья осталась почти в нищете. Ей, важной барыне, ездившей не иначе как в карете, неприятно