Трудная година — страница 19 из 31

Страх овладел им впервые еще тогда, когда он, будучи юнцом, приехал со Случчины в столицу, поступил на раб­фак. Там познакомился с молодыми писателями и сам по­пробовал писать стихи. Они понравились — природа родной деревни отражалась в них. Стихи напечатали, и он тоже стал писателем. Однако склад души у него, как и у отца, был кулацкий, и с течением времени уже ничто боль­ше не вдохновляло его на поэзию. Тогда он занялся бел­летристикой, стал черпать темы из далекого прошлого. Он брал настойчивостью, да и писал правдоподобно — его большой роман «Сестра» поразил всех мнимой глубиной и объемом. Он работал над последними главами романа, когда пришло известие, что отец подлежит раскулачива­нию. Страх впервые заглянул ему в глаза и на мгновенье отразился в них. Ему не трудно было доказать, что он давно порвал с отцом, звание писателя было надежным щитом, и скоро к нему снова вернулось спокойствие. Но этот момент, незаметный для окружающих, момент, когда страх посетил его впервые, оставил, может, хоть и незна­чительный, однако же ощутимый след в его душе. Он привык к достатку и благополучию и не хотел терять их. Он жил, работал, более или менее успешно, с ним счита­лись. И вот пришла война. У него была возможность вы­ехать из Минска, однако он прослышал, что дорогу бом­бят немецкие самолеты, и про себя подумал: зачем лезть под бомбы, пускай волна событий идет, как идет, может, и она выбросит его на берег. И он остался. Пришли «но­вые хозяева», а с ними — старые враги белорусского на­рода, так называемые «белорусские деятели», которые все эти годы обивали гитлеровские пороги. От него по­требовали доказательства лояльности, и он написал статью, в которой обвинял советские власти в сдаче Мин­ска. Статья понравилась, ее напечатали и предложили работу. Но он отпросился куда-нибудь в областной центр, скрыв то, что боится встречаться с людьми, знавшими его раньше. Так он очутился в Крушинске, где «делал культу­ру», «перерабатывал» свой роман... Бывали у него минуты, когда он серьезно начинал верить, что немцы после побе­доносной войны создадут, независимую Беларусь, верил, что надо готовиться к этому «историческому событию» и собирать вокруг себя и своих хозяев белорусскую интелли­генцию. Он хорошо знал, что не все успели эвакуироваться на восток. Но все его усилия оказались тщетными — ра­ботники культуры не откликнулись на его призыв, их буд­то и не было, вместо них пришли болтливые, голодные про­ходимцы, случайные элементы — или запуганные, или та­кие. которые начинали уже терять разум. Но и с ними можно было начать «делать культуру», и они в первую очередь занялись наследством. Пересмотрели всех писате­лей, выбрали то, что не очень противоречило установкам новых хозяев, а где выбирать было трудно — слегка из­меняли, фальсифицировали. И вот с плодами такой работы Рыгор Пилипович Терешко и предстал однажды перед «гаспадаром» города оборотом Гельмутом. На приеме присутствовал и адъютант полковника — такой же длинный и сухой, как и патрон — обер-лентенаит Рихтер. Немцы слушали Терешко. Молчали, когда разговор шел об изда­нии «Крушинского листка», соглашались, а стоило ко­снуться популяризации культурного наследства, как оберст выставил короткопалую руку в сторону Терешко. Удивительно, что у этого человека, все удлиненные линии тела которого казались заостренными, пальцы, наоборот, были толстые и куцые. Терешко подал ему «реестр писа­телей». Оберст читал, читал и вдруг останонилси.

— Купала? Что есть Купала, Рихтер?

Рихтер ничего не сказал, только пожал плечами и по­смотрел куда-то вверх. Оберст взял со стола тупо зачи­ненный карандаш и с силой вычеркнул фамилию Купалы, поломав стержень.

— Нет, погодить! Рихтер, проинструктируйте!

Аудиенция была окончена.

Рихтер держал Терешко за пуговицу пиджака и про­никновенным голосом поучал:

— Ну что такое — ваша культура? Откуда она? Мы, немцы, больше занимались вами, чем вы сами. Не об этом речь. Вы должны направить свою деятельность на то, что­бы помирить народ с нами. Я вам скажу по секрету — у нас много неприятностей. Там, за чертой города, где мы пока что не имеем возможности держать гарнизоны, на­род борется с нами, сопротивляется пашей администрации. Партизаны! А без деревни мы не можем, никак не можем! Хлеб, мясо! Ваше имя засияет в истории великой немец­кой нации — рядом с именами Шиллера... Бисмарка! Мы разрешаем вам временные отступления, пользуйтесь своим странным языком, однако... мы хотим видеть в вас немцев. Энергии, энергии, господин Терешко!

Перед ним были поставлены две задачи: 1) создать культурную среду из сторонников немецкой власти; 2) па­рализовать идейно нарастающее партизанское движение.

И теперь, как бы ни завешивал шторами свои окна Те­решко, в затемненные комнаты его квартиры стучалась крыльями беда, и беда эта была — жизнь. И тут он встре­тился с этим чернобровым Сымоном Перегудом. Его за­держал солдат при попытке вытащить деньги. Когда его вели в комендатуру, он выкрикивал всякие оскорбления и эта горячая смелость парня понравилась одинокому Те­решко. Он походатайствовал, и Рихтер отдал приказ об освобождении Перегуда. И тот, обязанный жизнью Те­решко, остался с ним под одной крышей — «охранять его душу». Терешко это было просто необходимо, потому что страх все чаще посещал его и, как невидимый бес, иску­шал его своими циничными вопросами: а хватит ли у тебя, уважаемый Рыгор Пилипович, аргументов, чтобы доказать, что иначе ты не имел возможности действовать, переки­нувшись к немцам? Разве забота о своей жизни — главное для человека? И уверен ли ты, что бородатые мужички, которых ты готов поэтизировать, станут на твою сторону, когда история скажет: «Суд идет!» Терешко был один на один с собой, но эти и подобные им вопросы звучали так отчетливо, что он готов был поверить в реальность того, кто их задавал. Он напрягал силы, старался думать о чем-ни­будь другом, боясь повторения этого карамазовского бре­да. Встреча с Сымоном была якорем. Вместе с ним в быт вошли разгул, оргии, риск, острое слово. Но стоило всему этому хоть на минуту утихнуть, как снова в душе Терешко вставали вопросы...

Новым лучом успокоения стало появление Веры Ва­сильевны Корзун. В ней Терешко видел человека с того берега. Сказалось и другое: когда человек падает, ему хочется, чтобы вместе с ним падали и остальные. На встречу с нею Терешко возлагал большие надежды в смысле объединения культурных сил. Для решения же другой за­дачи были использованы связи, которые были у Сымона. Именно он раскопал создание, которое окрестили «батькой Рудольфом», и банду его немцы охотно стали поддерживать.

Однако успокоение было временным.

Город был в огненном кольце. «Жизненное пространст­во» не хотело подчиняться немцам. Эшелоны летели под откос, мосты взлетали в воздух, застывали намертво жадные руки завоевателей, не дотянувшись до желанного ка­равая. Шумели, гудели белорусские леса, как перед грозой. И вот здесь, в городе, состав с комбинатовским обору­дованием тоже летит в воздух, а следом — гремит взрыв на электростанции. Это было страшнее, чем знамя на ко­локольне собора, чем даже побег из «подвала смерти», ко­торые могли быть и случайными.

Красивая, спокойная, отзывчивая Вера явилась как из­бавление. Он знал ей цену, она была несравнима с тем, чего стоили все эти балерины, переводчицы, агенты.

Но Сымон начал грубить ему. От него трудно было добиться послушания. Все чаще и чаще он стал исчезать без разрешения. Недобитый Терешко кролик, которого ему так хотелось зажарить, тыкался по кухне, пока не подох от голода. Сымон этого не заметил. И Терешко, анализи­руя перемены в характере своего «напарника» (слово при­надлежало Сымону), пришел к выводу: парень во власти женщины. Терешко даже отважился на допрос, но из это­го ничего не вышло. Сымон вдруг заявил:

— Чего вам еще от меня надо? Может, того самого, что и «князю»?

Это было настолько грубо, что Терешко не нашелся, что сказать, и умолк.

А Сымон, теребя нервными пальцами угол газеты, с не­ожиданным воодушевлением продолжал:

— Я много видел женщин, всяких. Но такую я встре­тил впервые. Она так смотрит на людей, на вас, на меня, что сразу понимаешь — видит насквозь. Не она вам, па­трон, нужна, а вы — ей. Вот увидите, она превратит вас в куклу. Поиграет и бросит. Когда я гляжу на нее, то ка­жется, что за нею скрывается что-то — такое интересное, как в книжках, которых уже не пишут. А мне хочется знать, что это такое.

— Ты влюбился, мальчик...

— Я? Я не знаю, что это такое. Переспать — можно с кем хочешь, особенно теперь. Послушайте, Пилипович, бросьте вы все это, всех этих «культурных деятелей», этих «генералов», пусть «князь», рудольфы и рихтеры выпуты­ваются сами. Может, мы еще найдем, как прочитать ин­тересную книгу.

— Я прочитал все.

— А я нет! Я жулик, вор, последний гвоздь ржавый... У меня горит душа, когда я знаю, что даже женщины... такие, как Вера...

Терешко пустился на другую уловку:

— Ничего в ней нет, это обман. Она такая же, как и я, в этой обстановке ориентируется на то, что легче. Каждый из нас спасает свою шкуру от немцев.

— Те, что придут после них, не сдерут ее?

— За немцами идем мы...

Сымон схватился за голову и неестественно громко захохотал. Красивое его лицо стало красным и страшным. Эта неожиданная трансформация поразила Терешко:

— Успокойся, Сымон, выпей...

— Шнапс? Вот лекарство от всех болезней и от всех мировых проблем! Вы придете за немцами? Хо! — Он вскинул вверх руку; пальцы его дрожали.— За ними при­дут мужички, разные, те самые, которых вы боитесь, при­дут Веры! И тогда нам — конец! — Он провел пальцами по шее.— Но у вас все-таки идеи, хоть цена им грош а базарный день... А с какой стати я в двадцать пять лет должен гибнуть?

И он быстро вышел. Терешко подался было к двери, но тут же остановился. У таких, как Сымон, есть нюх — буд­то у гончих... А что если он что-то заметил за Верой? Не останавливать его, дать волю... А может, и правда — по­вернуть на сто восемьдесят градусов? Но кто поверит те­перь? Глотнув воды, трудно рассчитывать, что не доста­нешь дна. И долго ли все это будет продолжаться? Терешко опустился в кресло и закрыл глаза.