Трудная година — страница 21 из 31

Никому и в голову не могло прийти, что гуляют у по­лицейского уважаемые всеми соседями люди — старый рабочий со своими сыновьями Юркой и Казиком, тетя Феня со своими приятельницами, солдатскими женами. Никто бы не поверил, что вот эта маленькая женщина в простой белой блузке — врач, а подруга ее — архитектор,

И хорошо, что не знают, пусть для всех они будут сегодня оборотнями и изменниками. А баянист, баянист... Строгая рабочая мать, что вырастила тебя, молодой, сильный человек, наверное, плачет втайне от всех — ей стыдно смотреть в глаза соседкам, потому что сын надел черную форму с серыми кантами. Этот полицай, который наклонился над баяном так, что чуб упал на мехи, да хозяин, тоже по­лицай, хорошо известны всей рабочей улице — неразлуч­ная пара.

Гармонисту пора отдохнуть. За стол, за стол!..

— Вот именно это мифическое могущество немцев и их союзников,— говорит Игнат, держа стакан с «божьей росой» и наблюдая, как в гранях играет свет,— начинает разваливаться. Это показал Сталинград. Немцы, конечно, будут делать все, чтобы поправить положение на фронте, чтобы попытаться еще развить наступление. Наша зада­ча — помешать им в этом. За этим столом, рядом с ува­жаемыми, опытными в жизни людьми сидят молодые на­ши товарищи. Вот Юрка и Казик... Я знаю, как рвутся они отомстить врагу за то, что тот и на сердце, и на ра­дость жизни, и на все, что для нас дорого и свято, ступил кованым сапогом. Им, этим юным нашим товарищам, хо­чется сказать: не террор одиночек, а неодолимое движе­ние мстителей, общее сплочение принесет больше пользы. Если уж судьба свела нас вместе, я именем партии тре­бую дисциплины. Факт!

И встает семнадцатилетний Юрка и, будто провозгла­шая тост, поднимает стакан:

— Я ваш сын, вы для меня родители и наставники... Вы же знаете, как трудно удержаться, когда видишь нем­ца, который хозяйничает в твоем родном городе. Вы на­учили меня сдерживаться, и я, мой брат тоже, мои това­рищи, мы все говорим: мы чувствуем ваше плечо и боль­ше не станем вырываться вперед. То, что мы делаем, нас не удовлетворяет — ни листовки, ни флаг на колокольне, ни взрыв на электростанции. Не этого нам хочется. Но я понимаю, что надо сдерживать себя и делать то, что най­дете нужным вы. Мне бы хотелось, чтобы Родина услыха­ла мой голос! Пусть знает она, что мы отдаем свои силы ей — все, без остатка. Пошлите на смерть, и мы пойдем на смерть.

И встает рабочая мать.

— У меня сыновья на фронте,— говорит тетя Феня,— и я не имею права сидеть сложа руки, я, их мать. И даже если их нет в живых, если они сложили свои молодые го­ловы за наше освобождение, пусть слышат меня и в сы­рой земле: ненависть моя к врагам, к их прислужникам не имеет границ. Товарищ командир! — Она так и ска­зала, обращаясь к Кравченко, эта пожилая женщина.— Спасибо тебе за сегодняшний вечер, за то, что нашей скромной работе ты даешь высокую оценку.

И потом разговаривали тихо, будто тот пафос, кото­рый невольно прорвался в этих двух застольных речах — молодого, и пожилой женщины,— боялись снизить громким словом. Говорили о том, что надо брать на заметку всех тех, кто служит немцам, чтобы отплатить им за это. Надо передавать товарищу Андрею вести о всех мероприятиях немецкого командования против партизан. Надо вести пропаганду среди тех, кого отправляют в Германию. Надо разваливать немецкую машину по винтику. Надо, чтобы враг почувствовал и понял, что и здесь, в тылу, гремит Сталинградская битва...

Так сидели они и говорили о страшных и сложных, про­стых и трудных делах, как говорят на производственном совещании заинтересованные в работе своего предприя­тия люди.

...Кравченко встал, налег на костыли, вышел из-за стола. Вместе с хозяином отодвинул сундук, приподнял половицу, наклонился над ямой, сунул в нее руку. Все смотрели на него молча, ожидая.

— Голос Родины! — сказал Кравченко тихо.

И все услыхали далекую музыку — она лилась и ли­лась, как весенний ручей, стремительная, бурная, и все ширилась, становясь полноводной Волгой, музыка из Моск­вы... И каждый из присутствующих почувствовал уверен­ность в том, что в мире есть еще красота, что жизнь не останавливается, что бурлит она, как весенний ручей, стремительно, как полноводная Волга... Единое для всех этих людей чувство подняло их с мест, и так они стояли несколько минут, зачарованные родным голосом Отчизны, которая не покорилась и которой стоять в веках — гордой и непобедимой.


ІІІ

В корреспонденциях из Крушинска, помещенных в «Беларускай газеце», писалось о том, что новая власть несмотря на то, что война затягивается, много внимания уделяет культурному строительству. Большевики, писа­лось в газете, уничтожили многие здания, которые была украшением города, а немцы их восстановили. Хозяева, а не завоеватели,— утверждала газета. И действительно, разрушенное бомбой здание банка немцы отстроили и разместили в нем гестапо. Жизнь почти каждого крушинца контролировалась людьми, которые здесь осели, а жизнь этих церберов нового порядка тоже подлежала кон­тролю. Одно это название — «гестапо» — вызывало смер­тельный страх у среднего человека, оно и у подданных Третьей империи рождало мрачные мысли о превратно­сти людских судеб...

Вот именно в эту «святая святых» и был приглашен Рыгор Пилицович Терешко, прибывший утром в свое учреждение. Его предупредили, что «высокая особа», лич­ный представитель Розенберга, выразила желание встре­титься с ним. Со смешанным чувством тревоги и гордости поднимался Терешко по широкой лестнице этого наводив­шего страх здания, стараясь ступать как можно более спо­койно, с должной выдержкой. Но маленькая худощавая его фигура выглядела на этих широких лестницах, среди этих огромных толстомясых часовых как бы еще меньше.

С Терешко творилось нечто прелюбопытное: в душе он стремился сохранить хоть внешнюю независимость, голо­ва же, вопреки этому стремлению, вбиралась в плечи, а плечи имели тенденцию сокращать свой размах, будто крылья у мотылька, когда тот замирает, присев отдохнуть. Терешко как раз и силился выровнять линию плеч, но они упорно свертывались, как мотыльковы крылья, и от этого по пиджаку, черному, немного великоватому, все время как бы пробегала конвульсия.

В приемной его встретил «князь» (теперь можно на­звать его имя — «князь» Милкин), одетый в некое подобие фрака.

— От нас будут требовать чрезвычайных усилий,— прошептал в Терешково ухо «князь», обдавая его слю­ной.— Вы, коллега, не возражайте. Я хозяев знаю, служу давно. Одно дело — требовать, другое — выполнять. Еще день, еще месяц, еще год, нам лишь бы прожить, а там они обойдутся и без нас.

— За мной стоит мой народ,— с подчеркнутым пафо­сом произнес Терешко, чтобы сбить фамильярный тон «князя».— Я должен позаботиться о нем, о его культу­ре... о его величии...

— Народ? — у Милкина от удивления совсем отвисла толстая нижняя губа, мокрая, жадная на лакомства.— Народ — это я и мои мальчики, о которых я должен за­ботиться, пока есть силы. Народ! — Он, наверное, зашел­ся бы от смеха, если бы был в другом месте.— Вы ему нужны, как мертвому припарки.

Перед ними вырос чисто выбритый, надушенный, весь подтянутый Рихтер, блистающий шикарными сапогами и довольным, каким-то глянцевым лицом.

— Прошу...

Они вошли в кабинет «высокой особы». Оберст фон Гельмут, начальник гестапо Фихтенбауер — наиболее влиятельные в городе люди — стояли так, как стоят сол­даты по команде «смирно», оба высокие, длинноногие. Их фигуры чем-то походили на сигары. За большим столом (именно он сначала бросался в глаза) на стуле с прямой спинкой сидело что-то до того миниатюрное и с виду сим­патичное, что у Терешко даже шевельнулась смешная мысль — «маскарад»! Личный представитель Розенберга, в костюме, который нельзя было назвать ни военным, ни гражданским, без всяких регалий и других явных отличий его воинской принадлежности, был и вправду очень не­высок ростом, лицо у него было розовое, с бледно-голубы­ми глазами, которые, казалось, изливали на того, к кому был обращен взгляд, не меньше, как благоволение. Свет­ловолосый, розовощекий, голубоглазый, он был идеаль­ным образом Валентина, если бы вышел немного ростом.

— Приятно познакомиться,— голосом Валентина встретил он Терешко и Милкина, однако сесть не предло­жил.— Пригласите и господина Рудольфа.

Терешко покосился на двери. Да, он не ошибся — вслед за Рихтером в комнату вошел «батька Рудольф», которого Рыгор Пилипович видел всего один раз, когда тот начинал свою карьеру. Тогда это был исхудалый человек с голод­ными, глубоко запавшими глазами, и о себе он тогда ска­зал коротко. «По профессии — «тихушник», но годы выхо­дят». Его отыскал Сымон, они познакомились где-то в тюрьме или в лагере. В гестапо дали ему директиву — собрать банду и под видом партизанского отряда действовать так, чтобы всячески компрометировать настоящих партизан и срывать их мероприятия. Терешко же дал «свою программу» — выяснить, насколько популярна сре­ди населения (крестьянства) идея «белорусского сепара­тизма», пропагандировать ее. Немцы платили «пану Рудольфу», и их директивы он выполнял охотно и доста­точно успешно. Что же касается Терешковой «програм­мы», то, обязанный Терешко лишь «протекцией», он просто забыл о ней. Что значит для такого человека благо­дарность, если есть более сильный магнит — сытая жизнь? Правда, в первое время Рудольф не отказывался от «прокламаций», которые писались в Терешковом «бю­ро пропаганды», но потом решил, что хватит, «рассчитал­ся», и произведения эти перестали доходить до деревни. Рудольф «совершал рейды» по деревням и селам области, и там, где еще не знали, с кем имеют дело, доверчивые люди попадались ему на крючок. Он выведывал все, что можно было выведать, о бывших активистах, молодчики из его банды вылавливали их и расстреливали. Но на первом месте стояли разбой и насилие. И когда, после очередного налета на деревню, «батьку» окружали хму­рые толпы крестьян, он говорил, обращаясь к ним, при­мерно следующее:

— Вы недовольны тем, что мои хлопцы порезали у вас коров и переспали с вашими дочками? Если мы этого не сделаем, сделают немцы. Да еще не так и не столько. По­терпите! Мы, партизаны, выловим всех евреев и коммуни­стов, которые попрятались среди вас и из-за которых и пришли на нашу землю н