Трудная година — страница 22 из 31

емцы, а потом ударим по нем­цам. А чтобы вы знали, что вас ожидает, когда немцы возьмут верх над коммунистами или наоборот, запомните этих зарезанных коров, расстрелянных людей и изнаси­лованных женщин...

В сущности, у Терешко не было особой причины вы­ражать недовольство «политикой» «батьки Рудольфа» — составной частью этой «политики» были и Терешковы идеи, только они, эти идеи, были прокорректированы ди­рективами гестапо. Теперь, увидев Рудольфа, Терешко имел возможность отметить, какую пользу принесла «батьке» его деятельность на новом поприще: в кабинет вошел гладкий круглолицый человек с аккуратной седо­ватой бородкой клином, в добротном кожухе, надетом на армейский китель, в папахе, лихо сдвинутой на левый бок. Держался он с достоинством, в главах уже не было преж­него голодного блеска, он смотрел на «высокую особу», как кот смотрит на хозяйку, когда знает, что после вкус­ной еды та почешет ему за ухом. «Валентин» спросил у Рихтера, были ли приняты меры для того, чтобы приезд Рудольфа в гестапо не был замечен. Ответ был положи­тельный. Однако Терешко почему-то подумал, что Рудоль­фа боятся скомпрометировать — не то что его, Терешко...

— Мы довольны вашей работой,— пропел первую фра­зу своей арии «Валентин»,— но нам бы хотелось больших результатов. Вот видите...— Он опустил глаза, и вслед за ним взгляды всех присутствующих устремились на бума­ги, разложенные на столе.— Итоги вашей работы, особен­но «партизанского батьки».— Он усмехнулся и, наверное, задрыгал ногами, которые не доставали до пола.— Первые списки людей, которые не хотят работать с нами. Однако этого мало. Партизанское движение в... э-э... в области крепнет и крепнет, мы уже вынуждены посылать италь­янцев, чтобы... А наши солдаты используются в специаль­ных отрядах... Мы будем карать и, разумеется, в пер­вую очередь — по этим спискам. Продолжайте свою дея­тельность, э-э... пан Рудольф. Я заверяю, что господин Розенберг, а через него и наш великий фюрер будут знать о вас...— «Высокая особа» даже сделала попытку припод­няться при этих словах...— А вот город?

Он смотрел на «трех мушкетеров» — Гельмута, Фихтенбауера и Рихтера, которые в его глазах воплощали в себе чистоту немецкой нации, а те остолбенели, как на параде. Потом медленно перевел взгляд с немцев на... э-э... белорусов. Белорутения? Что такое белорусы? «Князь» судорожно приподнял руку и закрыл ладонью обвислую губу, точно испугавшись, что она может отвалиться со­всем. А Терешко... Справедливости ради надо отметить, что в душе у него шла борьба: молчать или... не молчать? На какое-то время в нем проснулся Гамлет: промолчишь, значит, окончательно попадешь в руки этих чужаков, ска­жешь — может кончиться худо. И холод страха, возник­нув где-то внутри его сухого тела, выплыл на загорбок и растекся по спине и по груди...

— Культура культурой, а сейчас — война. И что такое ваша культура? Букашка. Воробей чирикнет, и букашки нет. Два года мы следили за вашими экспериментами. И что же? Предприятия не работают, на транспорте — аварии, которые стоят нашей армии очень и очень дорого, интеллигенция... Э-э... где ваша интеллигенция? Мы вам оставляем все, что есть, и газеты, и кино, и библиотеки... Но мы хотим, чтобы вы помогали нам заставить город и село служить нам. Вы хотите что-то сказать?

— Я литератор,— хрипло сказал Терешко.

— Тем легче мне с вами разговаривать...— На лице опять появилась ласковая улыбка.— Мы поручаем вам организовать массовый союз... чтобы в него вошла вся мо­лодежь... Мы имеем такую практику. Гестапо — это геста­по, но не всюду гестапо может проникнуть. Я, видите, разговариваю с вами, как немец с немцем. Мы, понятно, можем обойтись и без вас. Но — позже. Теперь же нам нужны силы, чтобы осуществить новое наступление и за­ставить советские войска капитулировать... В последний раз! Нам надоело чувствовать себя, как в крепости.

Он взял карандаш и нарисовал на бумаге квадрат. После паузы добавил:

— Идею сепаратизма... э-э... оставим для баранов... А меж собой будем одной душой...— В этом месте голос его зазвенел.— Всю молодежь города — в Союз! Союз помощи, Союз дружбы. Тогда никто не вывесит флаг, никто не снимет охрану возле цейхгауза... — Лицо его вдруг начало бледнеть, губы дрогнули, будто воротник сдавил ему горло и стало не хватать воздуха.— Преступники найдены? — Он обращался к полковникам, а те молчали.— Найти. Найти! И колючей проволокой... Все обнести колючей проволокой! Каждое наше учреждение, казарму, дом, склад... все обнести колючей проволокой! — Голос его уже не звенел, а срывался, на фальцет.— Под носом у нас снимают охрану, заходят в цейхгауз и берут все, что им нужно! Взрывчатые материалы, оружие! Как вы на это емотрите? — Теперь он смотрел на Терешко, будто это он был тем неизвестным преступником, который организо­вал смелую ночную операцию, неопределенные слухи о которой вот уже три дня ходили по городу. Теперь он походил на питона, который нацелился на свою жертву и вот-вот проглотит ее. Страх еще долго не покидал Те­решко.

И полчаса спустя, выходя из кабинета, Терешко думал о том, что крепость уже не крепость, если вслед за листовками, флагом на колокольне, взрывом на электростинции, уничтожением состава с комбинатовским оборудованием чья-то смелая рука взяла оружие с немецкого склада. На кого направляется это оружие? Только ли на немцев? А может быть, и на него, Терешко? Он слишком заметная личность...

— Мы им нужны, Рыгор Пилипович,— шептал «князь», брызжа слюной. — Надо делать то, что они требуют.

— Я не могу открыто служить немцам! Я терплю их, потому что люблю батьковщину.

— О-о!.. Ваше высокородие!.. Чугун блестит, пока он новый... Когда же его ставят в печь, он становится чер­ным, черным... Так и с нами. Один раз поставили в печь или двадцать раз — все равно блеску не бывать.

— Мои убеждения...

Он ужо не верил в собственные убеждения, но перед этим эмигрантом-циником хотел держаться с достоинст­вом.

— Этот собачий лай,— сказал «князь» Милкин, насе­дая на Терешко своей узкой накрахмаленной грудью,— тянется уже десять лет... И протянется еще немного. Зна­чит, надо служить, я хочу вкусно есть. На мой век хватит.

Терешко, которому любые разговоры о смерти были всегда неприятны, резко ответил:

— А на мой век не хватит!

В этот самый момент к ним подошел Рудольф, задер­жавшийся в кабинете. Весь он дышал здоровьем, уверен­ностью, лицо его выражало довольство и могло бы пока­заться даже молодым, если бы не клин поседелой бородки.

— Нам дадут машину, и я поеду с вами, уважаемый Терешко. Сидеть здесь до вечера я не могу... Я же не ла­кей... а только ночью я выберусь из города. Днем мне не разрешают. Не помешаю?

— Поедем.

Сымона Перегуда, как часто бывало в последнее вре­мя, дома не оказалось. Терешко самому пришлось гото­вить обед. И вот он сидит напротив «батьки Рудольфа», смотрит, как тот со смаком пьет и закусывает, завидует его спокойствию и уверенности.

— Где же ваш «сосунок»? — спрашивает Рудольф, имея в виду Сымопа.— Весна гонит из дома?

— Возможно. Скажите, вы совершенно, совершенно спокойны?

Тень удивления пробегает по лицу бандита.

— В каком смысле? Видите... у меня вся жизнь такая. Не немцы убьют, так партизаны. Хоть я и прожил на свете почти что пять десятков, однако же хочу пожить еще. Я придерживаюсь наиболее выгодного. Тех, кто сегодня сильнее. Я же, дорогой Терешко, профессиональный преступник, как говорят пристойные люди, и вся моя жизнь — сплошной риск. Политика, история — это для меня китайщина. Политика политикой, а я живу и буду жить, потому что благословляю и этот вот стакан, и эти шпроты, и красивую бабу, когда она хоть на час да моя. Я когда-то учился в институте... Я знаю, с чем едят чест­ную жизнь. Мой день, и я справляю праздник.


IV

Они сидели и разговаривали долго — литератор и бан­дит. Второй поразил первого тем, что догадался о его ду­шевном смятении. Он убеждал Терешко отбросить пережи­вания и согласиться с требованием немцев действовать более активно — «все равно они сломят». Уже давно стем­нело, а машина за «батькой» все не приходила. Возможно, еще рано. Немного захмелев, он почувствовал себя здесь как дома и признался, что «боевая жизнь» не всегда ему по душе. Потом в двери постучали. «За мной!» — оживил­ся Рудольф. Но это воротился Сымон. Подойдя к двери, Терешко сказал, чтобы тот не входил к нему в комнату. Рудольф же, наоборот, как только услыхал голос «сосун­ка», выразил горячее желание выпить с Сымоном. Тереш­ко сказал: может, не стоит, чтобы Сымон с ним виделся. Рудольф поднялся, расправил плечи и громко засмеялся:

— Вор вора не продаст!т— И позвал:— Сымон! Кореш!

Сойдясь, они обнялись и поцеловались. Рудольф даже «пустил слезу», вспомнив давние встречи. Радостью, не­знакомой Терешко, светились Сымоновы глаза, и он успо­коился.

— Лягавыми стали... Пей, Сымон! Вместе со мной гиб­нет великая каста! Аристократы!

А Сымон все смеялся, смеялся, как ребенок, которому дают одну за другой красивые игрушки.

— Я пойду пригоню машину,— сказал, наконец, Сы­мон.— Эх, батька, как бы я хотел вместе с тобой...

— Едем! Будешь у меня комиссаром!

Брови сошлись. Покачал головой.

— Баба?

— Что баба?! Поклялся служить — ему! — Сымон кив­нул в сторону Терешко.— Он меня от смерти спас. Он хотя и не верит мне с того времени, как женщина между нами встала, а я служу ему всеми потрохами. Пойду за машиной.

— Иди, иди! Рыгор Пилипович тебя отпустит со мной. Отпустишь ведь, правда?

Через полчаса под окном раздался гудок. Следом за Рудольфом вышел и Терешко. На пороге стояли Сымон и двое незнакомых полицейских.

— Почетная охрана! — пошутил «батька Рудольф», наклоняясь, чтобы влезть в машину.— Ого! Фихтенбауер напрасно беспокоится, мне эти игрушки не нужны, своих хватает! — сказал он, ощупывая автоматы, которыми было забито почти все заднее сиденье.

— Не помешают! — сказал один из полицейоких, тя­жело опускаясь рядом с бандитом и закрывая за собой дверцу.