Трудная година — страница 27 из 31

— А если срочное дело?..

— Мы поднимем тех, что живут в казарме. Можно...

— Нет, я подожду, если вы уверены, что кто-нибудь придет...

— Обязательно. Откровенно сказать — один отпросил­ся по личному делу... Я хоть и начальник, но, когда жи­вешь с людьми...

«Все они теперь говорят «откровенно»,— думает Терешко.— А я как? И что такое откровенность? Рихтер тоже разговаривает со мной откровенно... Он просит... и эта учтивая улыбка на тонких губах... Ну, как откажешь ему?» Неприятно было, что мысли приобрели иронический от­тенок.

— Имею честь следовать за вами!

Какой сильный, молодой парень... Сытные харчи поли­цейской службы... Ветерок, что клонит пламя свечки... Терешко трогается с места. Молодой полицейский идет за ним — шаги, будто петарда, рвут воздух. «Лакомый кусок взял верх над убеждениями, над идеями... И вот они слу­жат немцам... И я, и этот полицейский с лицом любозна­тельного рабочего... служим...» Машина останавливается. Часовой кричит. Как пронзительно звучит этот крик в ти­шине! По узким коридорам они идут за немцем. Повороты, повороты. Яркие пятна света на черных стенах... А над го­ловой — мрак, мрак. Он будто шумит, этот мрак.

Камера номер сто девяносто три.

Терешко наклоняется к круглой дырке в дверях. За нею — полумрак. Что таит он в себе? Страх, такой силы страх прежде неведом был Терешко. Ноги будто приросли к полу, мелко-мелко дрожит тело. Последний проблеск ясной мысли: «Зачем пошел сюда?» И кто-то чужой, будто бы стоящий рядом, ответил вопросом: «А если бы не пошел?»

— Разрешите,— говорит глухо немец и гремит клю­чом.— Фонарик есть?

— Есть,— говорит полицейский, доставая электриче­ский фонарик из кармана.— Сколько их там?

— Одна. Женщина.

Дверь со скрипом открывается. Гремит железо о же­лезо.

— Идите вы... Предупредите...

Полицейский привычным шагом входит в камеру. В кругу света он видит арестованную. Наклоняется над ворохом лохмотьев.

— К вам пришли... Слушай, ты! — Это громко. А со­всем "над ухом: — Тетя Феня... Это я... Мы сделаем все, чтобы вырвать вас...

Теперь входит и Терешко.

— Она спит?

— Поднимись, старуха...

В ярком свете фоиарика — окровавленное лицо. Только глаза... Одни глаза живут на этой месиве загустевшей крови... О чем можно говорить с человеком, у которого та­кие глаза?..

И Терешко молчит.

— Я хочу, чтобы мои сыновья, чтобы мои товарищи не беспокоились обо мне, не подставляли свои головы из-за меня... Пусть бьют поганых извергов, пусть берегут свои силы для великой битвы с врагом... Я хочу, чтоб меня услышали...

— Что она говорит? — вырывается у Терешко шепот.

Полицейский отвечает:

— Больше, чем надо, пытали... бредит старуха...

Терешко бежит к двери и натыкается на немца.

— Я здесь ничего не могу поделать,— говорит он непо­слушными дубами.— Выведите нас отсюда.

— А камера двести семнадцать?

— Днем, днем!.. В другой раз...

Наконец они опять на крыльце.

— Интересно? — вдруг спрашивает полицейский.— До­ставить пана к обер-лейтенанту Рихтеру! — бросает шофе­ру.— Желаю удачи!

«Сучий сын!» — вот крикнуть бы ему, однако н на это не хватает смелости.— «Рихтер! Лгать, буду лгать... ска­жу, что отказалась разговаривать со мной... Какие у нее глаза! А бред? Неужели бред может иметь такой ясный смысл?»


VIII

Первую добычу — четыре килограмма тола — вынесли из подпола ночью. Над черной ямой тут же, на кухне, при­сели отдохнуть. Перепачканные землею, потные и уста­лые, они сидели и смотрели один на другого полными счастья глазами.

— До утра еще три часа. По часу на рейс,— рассчиты­вал Сымон,— двенадцать ящиков. И хватит. Как полезем за последними, потянем проволоку. Потом — торк и бы­вайте здоровы!

Свет гасят. Двое «шахтеров» ныряют в зев подпола. Казик и Сымон ждут столько, сколько надо, чтобы они преодолели весь «штрек». Молчат. Вдруг открывается дверь, и со свечой в руках появляется хоаяйка. Свечку она несет на уровне головы, другой рукой придерживает платок на груди.

— Мануфактура?

Отвечает Перегуд. Казик не видит его лица, но по ин­тонации голоса догадывается — теперь лицо у товарища! «дикое».

— Повидло, дорогая! Повидло, от которого фрицы по­летят в воздух.

Женщина вскрикивает. Сымон, будто кот, бросается на нее и зажимает ей рот рукой.

— Молчи, подлюга!

Свеча падает из рук женщины. А сама она медленно­-медленно оседает, будто тело вдруг лишилось позвоночни­ка и утратило устойчивость.

— Полежит, очухается,— говорит Сымон, связывая женщине руки.— Так будет спокойнее.

Они ныряют в яму.

Потом слышится голос кукушки.

Еще раз.

Казик выбегает на крыльцо. Отвечает: «ку-ку». От за­бора отделяются фигуры.

— Подводы на улице. На каждой по два гроба. Десять всего,— говорит Дробыш.

— А у нас двенадцать.

— Ну, что ж... Попробуем двух «покойников» вывезти без гробов.

Вполне возможно, что хозяйка все эти странные раз­говоры и запомнила бы, возможно, запомнила бы она и то, как в самые настоящие гробы клали длинные ящики, вынутые из подпола, возможно, она бы сохранила в памя­ти и короткий разговор квартиранта с товарищем:

— Тетя Феня?

— Запретила нам рисковать из-за нее.

— И ты согласился?

— Не забывай обстоятельств, при которых я разгова­ривал с нею!..

Все это, возможно, способна была бы пересказать хо­зяйка, если бы не раздался взрыв невиданной силы, раз­дробивший на мелкие части ночь, тишину, наполнивший голову женщины гулом, и он, этот гул, все перепутал — и слышанное, и виденное... Одно она способна была ска­зать, когда ее, подталкивая автоматами, заставили стоять перед офицером, а именно — что ее обманул полицай... Облик его она обрисовала довольно полно, так как пригля­делась к нему еще до этого страшного взрыва...

Теперь штаб отважных не имел постоянного места. Пересиливая боль, скрывая ее от товарищей, Кравченко кочевал из одной хаты в другую. Дробышу пришлось снять полицейскую форму и перейти на нелегальное поло­жение. Товарища его, который тоже служил в полиции, арестовали, потому что приметы совпали почти полно­стью. Может, все бы обошлось, но немцы устроили налет на церковь, схватили «старосту», а когда при обыске на­шли в притворе автоматы, то вдобавок схватили и попа. Рисковать было нельзя. «Хозяйка» могла узнать Дробыша или Перегуда. Да и товарищ Дробыша, должно быть, не выдержал... Надо было бы переправиться хлопцам к пар­тизанам. Однако...

Товарищ Андрей предложил организовать крупную ди­версию и, если удастся, уничтожить командование, особен­но «высокую особу». Партизаны, со своей стороны, устроят крупные диверсии на железной дороге. Посеять переполох в стане врага, отвлечь внимание немцев от налетов на деревни, взять город в железный обруч... Сил для этого доста­точно. А когда сила мстителей станет очевидной в глазах народа,— многие присоединятся к ним, партизанам и под­польщикам. Бить врага и днем, и ночью. Чтобы знал он, что за смерть одного советского человека заплатит смертью десятерых...

— Все ясно,— ответил Дробыш, когда командир объ­яснил задачу.— Без нас всего этого не сделать... Новых людей пока втянешь в дело, а мы знаем все ходы и выхо­ды. Одним словом, товарищ Игнат, мы остаемся.

— А ты, Сымон?

Брови Перегуда сошлись на переносье, а в глазах блес­нули веселые огоньки.

— Я в опасности — как рыба в воде. Теперь, когда на­ши «мертвецы» из гробов должны вырваться, я не могу бросить дело... Остановиться на полдороге...

Игнат сказал:

— Там, куда я вас направлю, тоже много славных дел и отважных людей. Ясно, что собака взяла ваш след.

Перегуд засмеялся. Не преувеличивает ли командир? И какая разница, если уж суждена смерть от вражеской пули, где помереть — в лесу или здесь, в городе? Не коман­дир ли говорил ему, что если погибать, так смертью героя.

— Я прошу оставить меня в городе. «Гробы» я доставлю, прикажите только куда. Не забывайте, я под охраной Терешко. А Василю и вправду надо быть осторожней.

— Значит, товарищи, твордо?

— До конца.

Игнат пожимает им руки. Хлопцы выходят на крыльцо. Только-только взошло солнце. Тишина — будто нет за этим забором ни улицы, ии города, ни немцев...

— А все же, Игнат, не попытаться ли нам освободить старуху?

— Ее слова — правильные слова.

— А Феофил? Казик даже похудел за последние дни. Отец...

— Мы должны выбирать — или тратить силы на это, иди на то, чтобы выполнить приказ. И смотри у меня... са­мочинно не предпринимай ничего. И так за нами охотятся. Старики наши, уверен, перед смертью за это не попрекнут нас...

Перегуд закурил. Тонкая струйка дыма тянулась от папиросы вверх, а там, высоко-высоко, мелкие белые тучки кое-где плыли по голубому простору, и казались они как бы продолжением этого дыма. Парень невольно повел взглядом за дымком, и в глазах его вдруг погас блеск, осталась только глубина того же голубого неба.

— Ясная голова у Игната,— сказал Перегуд,— чтобы дождаться ему счастья... Пока буду жить, буду помнить его... с благодарностью, что наставил на путь истинный...

Выполняя Игнатовы поручения, Сымон действительно не прятался и скоро пришел к убеждению, что немцы и их агенты не следят за ним. Застав Терешко в состоянии тя­желой депрессии, он незаметно для того повыпытал о его «народной миссии» в тюрьме, а немного спустя, когда встретился с некоторыми знакомыми из «Крестиков», раз­узнал и фамилии тех «хлопчиков», которые засыпали ста­риков. Однажды вечером он сказал Нине, что просит разре­шения прикончить подлюг. Он все обмозговал, и дело это будет «чистое». Нина категорически запретила ему дей­ствовать на свой страх и риск и пообещала согласовать с Кравченко. После провала «церковного старосты» и аре­ста стариков тому трудно было найти «квартиру». Нина «нанесла визит» Ивану Ивановичу и осторожно оказала, что бывший его клиент снова болеет — открылась рана. Профессор слушал и улыбался.