Трудная година — страница 28 из 31

— Из меня, из медика, вы сделали заговорщика! Не забывайте — я консультант военного госпиталя...

— Мы только квиты,— с легкой усмешкой в голосе заметила Нина Политыко. — Мы же прятали Каца по ва­шей просьбе, профессор...

— Как я по вашей — эту библейскую красавицу. Хо­рошо, что мне доверяют... а что будет, если дознаются, что моя пациентка — еврейка?

— Что будет вам, не знаю, а что ей — нетрудно пред­положить...

Так они разговаривали, пока профессор не рассердился и не крикнул своей недавней ассистентке:

— Прекратим парламентские дебаты! Приводите этого Кравченко! Туда! — И он ткнул пальцем вверх.

Так Игнат снова попал к Ивану Ивановичу. Связь дер­жали с ним только через Нину. И, когда она пришла к не­му, Кравченко дал разрешение. На чердаке профессорско­го дома он обдумывал план удара по врагу. Отсюда он руководил его осуществлением.


IX

— Раз, два, три! Раз, два, три!

По большой сцене — три шага влево, три шага назад, три шага вправо — движутся шеренги юнцов. Тапер деся­тый раз повторяет однообразную мелодию. «Известная балерина» сидит на перевернутой табуретке и кутает свой напудренный нос в чернобурую лису. Она ждет своей оче­реди репетировать. Музыканты уже собрались: примадон­на — не статисты, она репетирует только под оркестр. Рядом с дирижером, лысоватым человеком, у которого дро­жат руки (от страха перод «патроном»), стоит «князь» Милкин - его толстая нижняя губа отвисает от удоволь­ствия.

— Раз, два, три! Раз, два, три! — отсчитывает он такт.— Теперь — хорошо. Теперь — как на параде. На премьере будет все командование. Надо, чтобы все было, как в лучших парижских варьете...

За спиной Милкина неслышно ходят рабочие сцены, они приносят декорации. Наконец приходит Вера. Она са­дится в пустом зале и смотрит на сцену. Вот театр, думает она, и в нем готовится странное представление. Для того ли строился он? И такого ли зрителя имели в виду строи­тели — она и Наум? Кретины и звери в человеческом обличье.

— Барсука и Трусевича! — выкрикивают из-за дверей.

«Князь» оглядывается на голос и даже не замечает Веру,— настолько он недоволен этим приказом. Тапер перестает играть. Статисты замирают. Двое из них выходят к рампе.

— Ну что ж, идите, служба есть служба... Надеюсь, что обер-лейтенант задержит вас ненадолго.

Двое пробегают мимо Веры. Походя взглядами знатоков оглядывают ее фигуру — снизу вверх. Молодые люди, совсем юнцы, а какие у них лица — воплощение цинизма!.. Трусевич... Вспомнилось кургузое пальто и большие уши... такие, как у этого. Сын? Брат?

— Я больше не могу ждать,— стонет балерина.

— Сейчас, сейчас! — брызжет на нее слюной «князь»,— Дальше! Прошу дальше! Надеюсь, что больше никого... Станьте плотней! Раз, два, три...

Вера выходит. Здесь нечего делать. На широких, залитых солнцем ступенях она на минуту останавливается. Перед нею — цветущие липы... И вдруг ей кажется, что громада построенного по ее проекту здания как бы держит ее, не пускает, невидимые нити протянуты между этим зда­нием и ею, и она не может вот так просто уйти отсюда. Вера проходит в глубь сада и опускается на лавочку. Еще раз оглядывает свое создание... Запах липового цвета, тон­кий, едва уловимый, наполняет воздух.

— Вера Васильевна...

Перегуд опускается рядом.

— Дайте ключ... до вечера я должен побыть у вас... Воз­можно, меня видели с ними... Я завел голубочков на ры­нок... там, в еврейских трущобах... Ну, в бывшем гетто... Одного прикончил ножом, а второго пришлось руками... — Он подносит свои руки к глазам, разглядывает их с неко­торым сожалением.— Товарищ Игнат сказал сделать над­пись. Я написал: «Смерть тем, кто служит немцам!..» Так ничего?

Он с минуту молчит. Вера берет его руки и пожимает их.

— Пойдем, Сымон...

Она поднимается, но он остается сидеть. Красивые бро­ви его недвижимы. И глаза потуплены.

— Однако тог, что ножом... мне как-то и жаль... Он сын инженера... Знаете, его отец повесился месяца два тому назад... А, черт!.. На всякий случай надо переждать у вас... Мы решили сделать еще несколько таких «подарков» немцам.

— Пойдем, Сымон...

Он наконец встает. Идут молча. Тихо. Только где-то немец распевает: «Сегодня Германия наша, завтра — весь мир!..»

— Как хорошо цветет липа... Двадцать шесть лет про­жил, а не замечал... Это... товарищи мне открыли глаза на красоту! И ничего... я выполню приговор и над этой... Нельзя, чтобы красоту жизни точили зловонные черви!

А Вера думала: еще бы раз взглянуть на театр...

Тем временем в подвале гестапо запуганный человек в исполосованной полицейской форме измученным голосом рассказывал все, что ему было известно про «полицейско­го» Дробыша, про Игната, фамилии которого не знал, про семью Феофила, про то, что с ним держит связь некая вы­сокая красивая женщина... Он не так много знал, этот отвратительный, безвольный тип, однако и то, что он гово­рил, было очень важно... В тишине хлипкий голос звучал как капли воды, что падают, падают на каменный пол.

— Ну, как? — с нескрываемым удовольствием спраши­вает Рихтер у оберста Фихтенбауера.— Я вам говорил, шеф, что надо постепенно, не спеша, помаленьку... А потом — когда станет все известно, ударить в лоб. Надо дать этой женщине талон... немного материала... мануфактуры, как она говорит. А этого выпустить. Сейчас же. Немед­ленно. Теперь он наш.

При других обстоятельствах обер-лейтенант не позво­лил бы себе такого фамильярного тона по отношению к оберсту. Но теперь, когда «высокая особа» на его стороне... Оберст молчит. Так молча они поднимаются по ступеням — оба высокие, длинноногие,— а навстречу им движется тре­тий гигант — оберст фон Гельмут. В руке он держит бу­магу, он машет ею перед глазами этих двух и ничего, ничего не может выговорить от бешенства. Рихтер берет бумагу. Читает:

— «Смерть тем, кто служит немцам!» Что это?

И тем не менее Рихтер потребовал: освободить полицей­ского, приказать, чтобы за ним следили, чтобы каждый его шаг, каждая его встреча фиксировались...

Вечером хлопца выпускают из страшной камеры.

Он опять под звездным небом. Опять легкие жадно дышат вольным воздухом, что пахнет липовым цветом. Горит после побоев тело... Но что из того? Заживет! Могло быть и так, что он не почувствовал бы этой сладкой боли. Слад­кая боль! Она только сильнее убеждает, что он жив, что он свободен...

А какой ценой куплено право жить?

И какой она будет — эта жизнь?

Хлопец шагает ночью по пустым улицам, ощупывая в кармане пропуск... Тишина нарушается лишь криками ча­совых. Куда идти? В казарму? Нет, нет! К хозяйке. Там он разузнает про Дробыша... Дробыш ему нужен!.. Зачем? Чтобы рассчитаться за право жить?

Он толкает ногой дверь. На столе лампа. На кровати — хозяйка.

— Добрый вечер, хозяйка! А где Василь?

Молчание.

— Уснула, а двери забыла запереть... Тебя напугали мои дружки? А меня ты напрасно приплела к этой истории, хозяйка. Я же и сам не знал, что Василь здесь мудрит. Помнишь, я приходил к тебе лишь один раз, когда он нани­мал квартиру.

Молчание.

— Да проснись ты! Дай мне воды, чтобы обмыть хоть лицо....они бьют по лицу... сволочи... Я — живой, тетка, и на том спасибо. Слышишь?

Молчание. .

— Слушай, ты...

И вдруг он замечает, что женщина мертвая... На груди листок бумаги: «Смерть тем, кто служит немцам!»

Парень бежит из хаты. Ему кажется, что звездное небо, потеряв извечную свою устойчивость, срывается и падает вниз, все ближе и ближе, звезды превращаются в огненные шары, скоро они ударятся о землю, и земля, города на ней, села, леса, люди и звери, и он сам, живой, вольный, жад­ный до счастья, будут уничтожены этим столкновением миров...

Глухая боль, которую парень чувствовал с того време­ни, как его ударили сапогом в низ живота, теперь обостря­ется и мешает бежать. Но еще шаг, еще,.. Он должен оты­скать в этом настороженно-притихшем городе Дробыша, чтобы сказать ему... Рот наполняется кровью — теплой, со­леной... Парень сплевывает ее раз, другой — тщетно... И тают силы... Еще шаг, два, три шага...


Х

Театр сверкает огнями, В глубоком подвале, где поме­щается котельное хозяйство, четко работает маленькое, но сильное динамо, Вестибюль, фойе, превращенное в ресто­ран, все комнаты и залы театра залиты праздничным светом. Белые манишки и черные фраки распорядителей, пышные прически и яркие платья кельнерш, звон шпор, хоти и нестройный, но мелодичный, и всегда волнующий диссонанс настраиваемых инструментов... Последние при­готовления, последние приказы, сладкое волнение... «Князь» за кулисами стоит возле щита электрических сиг­налов — один из этих сигналов идет в самый дальний угол театра, под землю, в подвал, где установлено маленькое, но мощное динамо. «Князь» нажимает на кнопку — и там, в котельном помещении, над рубильниками нажигается сиг­нальная лампа. Немалую работу проделал умелый элект­ротехник вместо со своими товарищами, чтобы осветить театр и, главное, обеспечить сцену таким количеством света, которое позволило бы осуществить все задуманные эффекты.

Шесть рубильников — шесть световых лучей... В горо­де нет света, после восьми часов только патрули нарушают тишину пустынных улиц, а здесь — празднично, здесь светло, и в этом есть свой смысл: в то время как город при­давлен, сжат цепями темени и неволи, здесь, в этом ярко освещенном театре веселятся и торжествуют победители...

Уже заполняется публикой серебристо-белый овальный зал театра. Гражданских почти нет — их можно пересчи­тать по пальцам. «Князь» заранее согласовал список тех из «местных деятелей», кому выпала честь присутствовать па премьере. Спектакль, как говорится, «неофициаль­ный» — на нем присутствуют оба оберста со своим штатом, а немного позже... это тайна... должна прибыть «высокая особа», карающий меч Третьей империи в Крушинске, и вместо с «особой» — обер-лейтенант Рихтер, который наде­ется одним махом преодолеть две ступеньки: гауптман, майор и — оберст.