Трудная година — страница 3 из 31

— Вы с ума спятили! Ну, что это? Вы хотите погиб­нуть и погубить меня! Настолько потерять голову...

Он так возмущен и взволнован, что Вера перестает плакать, поднимает голову и вглядывается в то, что дер­жит в руках этот незнакомый ей человек. Цветная вклад­ка из «Огонька» или из «Смены»: Сталин и Ворошилов идут по Кремлю.

— Не ори, Лазарь,— говорит старуха.— Ты же зна­ешь, что я...— Вера догадывается, о чем хочет сказать Шац: она давно парализована — Ну, случайно осталось. Разве можно кого-нибудь обвинять в этом? Не только Миррочка, но и я, старуха, привыкли к этому, сжились. И в голову не приходило, чтобы прятать... Дай сюда...

Однако человек не успокаивается:

— Каждая такая вещь — лишняя зацепка. Я порву.

— Дай сюда, Лазарь.

Отчаяние давит Веру. Но она, собрав силы, встает на ноги и вдруг совсем спокойно говорит:

— Отдайте. Я не знаю, кто вы, однако я должна сказать: этого делать нельзя.

Человек бросает репродукцию на пол и бежит к две­рям. Он что-то бормочет, но что именно, разобрать невоз­можно. Вера идет за ним, поворачивает ключ в дверях.

И удивительно — теперь она совсем успокоилась. Как будто не было ни слез, ни приступа отчаяния.

— Зачем вы приехали, Вера Васильевна?

Она смотрит в лицо соседке и не понимает, почему та спрашивает об этом. И — говорит:

— Мы не приехали, мы пришли. Сто километров шли, прячась от людей. Ну, скажите, Роза Моисеевна, разве можно было оставаться там?

— Там тоже были бои?

Вера отрицательно качает головой.

— Нет, там была... страшная тишина! И потом все по­гибли, все... Даже «Жучок». Налетели, сбросили бомбы — и все. Потом уже на грузовиках приехали. Мне одна зна­комая посоветовала идти, и мы пошли. Роза Моисеевна, Наума...

Старуха вздыхает. Худая рука ее неподвижно лежит на цветной репродукции.

— Его не было, Вера... Бессмысленно было бы ехать сюда, тем более, что Минск заняли раньше. Борис успел... Взял скрипку и исчез. А Мирра... Мирра отказалась. Из-за меня. Боже мой, Вера Васильевна! Как мне тяжело, что из-за меня Миррочка осталась в этом пекле.

— Где она?

— Пошла, уже давно... И нет. Вот приходил Лазарь, сказал, что полиция делала облаву. В городе после восьми часов запрещено ходить.

— А он... Лазарь?

Свечка мигает и, кажется, слегка потрескивает. И уже этой мелочи достаточно, чтобы чувствовать себя спокой­нее. Все-таки живой звук... А там... в ее квартире... одино­чество и давняя тишина.

— Позвольте мне остаться у вас, Роза Моисеевна. Я надеялась... Мне так одиноко и тревожно.

И вот она заставляет себя что-то делать. Снимает са­рафан, наливает в таз воды, моется. Какое это удовольст­вие — помыться после дороги, после жары... Кажется, вода возвращает утомленному телу и силу, и уверенность. Она хотела даже открыть окно, но Шац остановила ее: избави бог! Свет запрещен. Надо терпеть до утра или по­гасить свечку. Но сидеть в темноте, не видя друг друга, еще хуже.

— Лазарь — мой младший брат, он дантист. У меня было двое братьев. Второго убили белополяки, когда от­ступали. Миррочке тогда было два года, а Борису — пять. И вот дети остались на моих руках... Мать умерла после родов. Я вырастила их, и они для меня, как свои. Вы знаете, Вера Васильевна, что Бориса считают талантли­вым скрипачом. Это моя утеха, мое счастье. А Миррочка... у нее такая душа! И теперь из-за меня она...— Старуха не­которое время молчит, потом опять начинает, и Вере ка­жется, что это касается и ее, хотя говорит старуха, навер­ное, больше для того, чтобы успокоить себя.— Правда, Лазарь уверяет, что слухи о зверствах — пропаганда. Вот он и предложил свои услуги добровольно, работает у них переводчиком... Однако за эти два месяца он совсем изме­нился. Лазарь... это был веселый человек, у него была большая практика... А теперь видите,— и Роза Моисеев­на проводит сухой рукой по репродукции.— Должно быть, его надежды на немецкую цивилизацию пошатнулись.

И снова тишина. Кажется, что остановился ход време­ни, что и города нет за окном, что вообще ничего и никого нет на свете, кроме этой маленькой свечки, этой парализо­ванной старой женщины, этой темной комнаты... никого нет в мире, кроме них!.. Страшный опыт, поставленный чудодеем-богатырем: маленькая комната с двумя одино­кими женщинами — брошены под стеклянный колпак, из которого выкачали воздух... Торичеллиева пустота серд­ца и тела...

Вот так и тянется время... без минут и часов... Нет, оно остановилось... Приходит забытье, но и сквозь него Вера слышит, как вздыхает старуха... Кажется, что это — не вздохи, а стоны, сдерживаемые нечеловеческими уси­лиями. Наума нет. Хоть бы пришла Мирра. Неужели она попала в облаву? И что такое эта облава? Но спрашивать нет сил, и Вера снова закрывает глаза, и ей на минуту представляется, что она куда-то падает... точь-в-точь так, как падала когда-то жидкость в безвоздушном пространст­ве в том опыте... Торичеллиева пустота!

Мирра не пришла и наутро.


IV

Надо было что-то делать. Утреннее солнце бьет в окна, столбы пыли клубятся в воздухе. Золотисто-фиолетовая пыль... Вера старательно упаковывала перед отъездом свою одежду в этот большой чемодан. Красивая одежда — она любила хорошо одеваться. Перебирает платья. И вдруг в голову приходит мысль: а зачем это? Но женское упрямство берет свое — Вера надевает шелковое платье цвета беж, такие же чулки и кремовые туфельки. Пусть! Элегантная и красивая, она выходит на улицу. Только все никак не может отогнать, заглушить в себе чувство пустоты. Городские улицы наполнены солнцем и серо-зелеными мундирами. Вот они, новые хозяева. Она про­ходит под солдатскими взглядами, как сквозь строй. Пусть!

Теперь, пройдя несколько кварталов, Вера начинает понимать, что город был занят врагом не так, как местеч­ко, из которого она только вчера пришла. Следы великой трагедии лежат на некогда красивом теле города — пре­вращенные в руины дома, пепелища, еще, кажется, горя­чие, чередуются с совсем целыми домами, но эти уцелев­шие дома, выхваченные из привычного ряда, составляв­шего квартал, выглядят до жути несчастными,— будто шел человек, а воры остановили его и ограбили. Веру уди­вило, что уничтожены центральные кварталы города, а как раз там, где находятся предприятия и городская элек­тростанция, следов разрушений меньше. Должно быть, каждый понимает по-своему, что такое «военные объекты». Думая так, она направлялась как раз в сторону городского сада, среди высоких лип которого высился театр, постро­енный по проекту Веры Корзун инженером Наумом Штарком, ее мужем. И странное дело: пока шла по разрушен­ным улицам, чувство пустоты не покидало ее, а когда по­казались липы, сердце забилось сильнее, и это ощущение пустоты сразу исчезло. Бессонные ночи, огромное твор­ческое напряжение, работа, работа без конца, неудачи и поиски — вот чем было для нее здание театра. Иные могли проходить мимо него, как мимо бездушной стены, как мимо камня, а для нее театр был не просто зданием, удач­ным или неудачным, а частью ее существа. И вот в про­светах густых липовых листьев мелькнули белые стены, тело ее напряглось в тягостном ожидании... Цел! Вот они, спокойно-уверенные четырехугольники здания с замысло­ватым узором как бы вытянутых в высоту окон — остро­умная вышивка серебряным стеклом по белой поверхности стен. Цел... Только перед центральным входом точно кто отрубил кусок асфальтовой панели, и над раной застыл, задрав вверх пушку, зеленый танк.

И, как это часто бывает после сильного физического или душевного напряжения, она ощутила слабость вовсем теле. Надо присесть, Она уже хотела пройти в сад, но тут ее внимание привлекла небольшая и мало заметная вывеска; «Вход русским и белорусам запрещен»,— про­читала она и круто повернула в сторону. Значит...

Недалеко от театра, в тихом переулке, где растут такие же старые липы, которые, кажется, шли-шли в сад да и остановились нестройной чередой, стоит невысокий особняк с двумя колоннами при входе, а капители — маски львов. Кусты барбариса вдоль чугунной ограды, на которой тоже львиные маски. Старый дом, уютный — за буйно разросшимися кустами барбариса его и не видно. А в самом особняке — несколько просторных комнат и одна из них — со стеклянным потолком и широкими две­рями, выходящими на террасу, а там — небольшой садик с фонтаном, и фонтан бьет из раскрытой пасти льва. Здесь помещается областной музей, это — «резиденция» Павла Степановича Назарчука. Да, это было бы счастьем, если бы милый, симпатичный Паша оказался в городе. Вера не идет, а бежит по тихому переулку. Теперь, когда она убедилась, что театр цел и невредим, к ней будто вер­нулась утраченная было связь с жизнью. Павел Степано­вич — звено из той же цепи. Не парадным ходом, а через чугунную калитку, похожую на форточку, входит Вера в музей. И сразу останавливается.

Она останавливается оттого, что кто-то трогает ее. за плечо. Вера открывает глаза. Она бы отступила, сделала шаг или два назад, но чугунная ограда не пускает ее. Перед нею стоит солдат, приземистый, немного ниже ее ростом. На уровне Вериных глаз — его рябой приплюс­нутый лоб, и светло-рыжие волосы растут на нем треуголь­ником, острый угол которого едва не доходит до переноси­цы. И глаза — зеленовато-рыжие глаза сверлят Веру, а рука крепко держит за плечо. Левой рукой солдат делает жест, каким обычно просят денег. И что-то говорит. Что это за язык? Вера торопливо раскрывает сумоч­ку, достает деньги, все деньги, какие у нее есть, лишь бы поскорее освободиться от этой руки, пальцы ко­торой сжимают ее плечо, от этих глаз — тупых, голодных. Дегенерат в форме немецкого солдата отрицательно кача­ет головой — нет, не деньги ему нужны. И вдруг он сме­ется ей в лицо — Вера видит разинутый рот с желтыми крупными зубами, из которого несет перегаром. Потом рот закрывается и мокрые толстые губы вдруг приближаются к ней... Вера напрягает все свои силы и отталкивает солдата. Тот сразу звереет.

— Паспорт!— ревет он, и это было первое слово, ко­торое она поняла.