— Вы с ума спятили! Ну, что это? Вы хотите погибнуть и погубить меня! Настолько потерять голову...
Он так возмущен и взволнован, что Вера перестает плакать, поднимает голову и вглядывается в то, что держит в руках этот незнакомый ей человек. Цветная вкладка из «Огонька» или из «Смены»: Сталин и Ворошилов идут по Кремлю.
— Не ори, Лазарь,— говорит старуха.— Ты же знаешь, что я...— Вера догадывается, о чем хочет сказать Шац: она давно парализована — Ну, случайно осталось. Разве можно кого-нибудь обвинять в этом? Не только Миррочка, но и я, старуха, привыкли к этому, сжились. И в голову не приходило, чтобы прятать... Дай сюда...
Однако человек не успокаивается:
— Каждая такая вещь — лишняя зацепка. Я порву.
— Дай сюда, Лазарь.
Отчаяние давит Веру. Но она, собрав силы, встает на ноги и вдруг совсем спокойно говорит:
— Отдайте. Я не знаю, кто вы, однако я должна сказать: этого делать нельзя.
Человек бросает репродукцию на пол и бежит к дверям. Он что-то бормочет, но что именно, разобрать невозможно. Вера идет за ним, поворачивает ключ в дверях.
И удивительно — теперь она совсем успокоилась. Как будто не было ни слез, ни приступа отчаяния.
— Зачем вы приехали, Вера Васильевна?
Она смотрит в лицо соседке и не понимает, почему та спрашивает об этом. И — говорит:
— Мы не приехали, мы пришли. Сто километров шли, прячась от людей. Ну, скажите, Роза Моисеевна, разве можно было оставаться там?
— Там тоже были бои?
Вера отрицательно качает головой.
— Нет, там была... страшная тишина! И потом все погибли, все... Даже «Жучок». Налетели, сбросили бомбы — и все. Потом уже на грузовиках приехали. Мне одна знакомая посоветовала идти, и мы пошли. Роза Моисеевна, Наума...
Старуха вздыхает. Худая рука ее неподвижно лежит на цветной репродукции.
— Его не было, Вера... Бессмысленно было бы ехать сюда, тем более, что Минск заняли раньше. Борис успел... Взял скрипку и исчез. А Мирра... Мирра отказалась. Из-за меня. Боже мой, Вера Васильевна! Как мне тяжело, что из-за меня Миррочка осталась в этом пекле.
— Где она?
— Пошла, уже давно... И нет. Вот приходил Лазарь, сказал, что полиция делала облаву. В городе после восьми часов запрещено ходить.
— А он... Лазарь?
Свечка мигает и, кажется, слегка потрескивает. И уже этой мелочи достаточно, чтобы чувствовать себя спокойнее. Все-таки живой звук... А там... в ее квартире... одиночество и давняя тишина.
— Позвольте мне остаться у вас, Роза Моисеевна. Я надеялась... Мне так одиноко и тревожно.
И вот она заставляет себя что-то делать. Снимает сарафан, наливает в таз воды, моется. Какое это удовольствие — помыться после дороги, после жары... Кажется, вода возвращает утомленному телу и силу, и уверенность. Она хотела даже открыть окно, но Шац остановила ее: избави бог! Свет запрещен. Надо терпеть до утра или погасить свечку. Но сидеть в темноте, не видя друг друга, еще хуже.
— Лазарь — мой младший брат, он дантист. У меня было двое братьев. Второго убили белополяки, когда отступали. Миррочке тогда было два года, а Борису — пять. И вот дети остались на моих руках... Мать умерла после родов. Я вырастила их, и они для меня, как свои. Вы знаете, Вера Васильевна, что Бориса считают талантливым скрипачом. Это моя утеха, мое счастье. А Миррочка... у нее такая душа! И теперь из-за меня она...— Старуха некоторое время молчит, потом опять начинает, и Вере кажется, что это касается и ее, хотя говорит старуха, наверное, больше для того, чтобы успокоить себя.— Правда, Лазарь уверяет, что слухи о зверствах — пропаганда. Вот он и предложил свои услуги добровольно, работает у них переводчиком... Однако за эти два месяца он совсем изменился. Лазарь... это был веселый человек, у него была большая практика... А теперь видите,— и Роза Моисеевна проводит сухой рукой по репродукции.— Должно быть, его надежды на немецкую цивилизацию пошатнулись.
И снова тишина. Кажется, что остановился ход времени, что и города нет за окном, что вообще ничего и никого нет на свете, кроме этой маленькой свечки, этой парализованной старой женщины, этой темной комнаты... никого нет в мире, кроме них!.. Страшный опыт, поставленный чудодеем-богатырем: маленькая комната с двумя одинокими женщинами — брошены под стеклянный колпак, из которого выкачали воздух... Торичеллиева пустота сердца и тела...
Вот так и тянется время... без минут и часов... Нет, оно остановилось... Приходит забытье, но и сквозь него Вера слышит, как вздыхает старуха... Кажется, что это — не вздохи, а стоны, сдерживаемые нечеловеческими усилиями. Наума нет. Хоть бы пришла Мирра. Неужели она попала в облаву? И что такое эта облава? Но спрашивать нет сил, и Вера снова закрывает глаза, и ей на минуту представляется, что она куда-то падает... точь-в-точь так, как падала когда-то жидкость в безвоздушном пространстве в том опыте... Торичеллиева пустота!
Мирра не пришла и наутро.
IV
Надо было что-то делать. Утреннее солнце бьет в окна, столбы пыли клубятся в воздухе. Золотисто-фиолетовая пыль... Вера старательно упаковывала перед отъездом свою одежду в этот большой чемодан. Красивая одежда — она любила хорошо одеваться. Перебирает платья. И вдруг в голову приходит мысль: а зачем это? Но женское упрямство берет свое — Вера надевает шелковое платье цвета беж, такие же чулки и кремовые туфельки. Пусть! Элегантная и красивая, она выходит на улицу. Только все никак не может отогнать, заглушить в себе чувство пустоты. Городские улицы наполнены солнцем и серо-зелеными мундирами. Вот они, новые хозяева. Она проходит под солдатскими взглядами, как сквозь строй. Пусть!
Теперь, пройдя несколько кварталов, Вера начинает понимать, что город был занят врагом не так, как местечко, из которого она только вчера пришла. Следы великой трагедии лежат на некогда красивом теле города — превращенные в руины дома, пепелища, еще, кажется, горячие, чередуются с совсем целыми домами, но эти уцелевшие дома, выхваченные из привычного ряда, составлявшего квартал, выглядят до жути несчастными,— будто шел человек, а воры остановили его и ограбили. Веру удивило, что уничтожены центральные кварталы города, а как раз там, где находятся предприятия и городская электростанция, следов разрушений меньше. Должно быть, каждый понимает по-своему, что такое «военные объекты». Думая так, она направлялась как раз в сторону городского сада, среди высоких лип которого высился театр, построенный по проекту Веры Корзун инженером Наумом Штарком, ее мужем. И странное дело: пока шла по разрушенным улицам, чувство пустоты не покидало ее, а когда показались липы, сердце забилось сильнее, и это ощущение пустоты сразу исчезло. Бессонные ночи, огромное творческое напряжение, работа, работа без конца, неудачи и поиски — вот чем было для нее здание театра. Иные могли проходить мимо него, как мимо бездушной стены, как мимо камня, а для нее театр был не просто зданием, удачным или неудачным, а частью ее существа. И вот в просветах густых липовых листьев мелькнули белые стены, тело ее напряглось в тягостном ожидании... Цел! Вот они, спокойно-уверенные четырехугольники здания с замысловатым узором как бы вытянутых в высоту окон — остроумная вышивка серебряным стеклом по белой поверхности стен. Цел... Только перед центральным входом точно кто отрубил кусок асфальтовой панели, и над раной застыл, задрав вверх пушку, зеленый танк.
И, как это часто бывает после сильного физического или душевного напряжения, она ощутила слабость вовсем теле. Надо присесть, Она уже хотела пройти в сад, но тут ее внимание привлекла небольшая и мало заметная вывеска; «Вход русским и белорусам запрещен»,— прочитала она и круто повернула в сторону. Значит...
Недалеко от театра, в тихом переулке, где растут такие же старые липы, которые, кажется, шли-шли в сад да и остановились нестройной чередой, стоит невысокий особняк с двумя колоннами при входе, а капители — маски львов. Кусты барбариса вдоль чугунной ограды, на которой тоже львиные маски. Старый дом, уютный — за буйно разросшимися кустами барбариса его и не видно. А в самом особняке — несколько просторных комнат и одна из них — со стеклянным потолком и широкими дверями, выходящими на террасу, а там — небольшой садик с фонтаном, и фонтан бьет из раскрытой пасти льва. Здесь помещается областной музей, это — «резиденция» Павла Степановича Назарчука. Да, это было бы счастьем, если бы милый, симпатичный Паша оказался в городе. Вера не идет, а бежит по тихому переулку. Теперь, когда она убедилась, что театр цел и невредим, к ней будто вернулась утраченная было связь с жизнью. Павел Степанович — звено из той же цепи. Не парадным ходом, а через чугунную калитку, похожую на форточку, входит Вера в музей. И сразу останавливается.
Она останавливается оттого, что кто-то трогает ее. за плечо. Вера открывает глаза. Она бы отступила, сделала шаг или два назад, но чугунная ограда не пускает ее. Перед нею стоит солдат, приземистый, немного ниже ее ростом. На уровне Вериных глаз — его рябой приплюснутый лоб, и светло-рыжие волосы растут на нем треугольником, острый угол которого едва не доходит до переносицы. И глаза — зеленовато-рыжие глаза сверлят Веру, а рука крепко держит за плечо. Левой рукой солдат делает жест, каким обычно просят денег. И что-то говорит. Что это за язык? Вера торопливо раскрывает сумочку, достает деньги, все деньги, какие у нее есть, лишь бы поскорее освободиться от этой руки, пальцы которой сжимают ее плечо, от этих глаз — тупых, голодных. Дегенерат в форме немецкого солдата отрицательно качает головой — нет, не деньги ему нужны. И вдруг он смеется ей в лицо — Вера видит разинутый рот с желтыми крупными зубами, из которого несет перегаром. Потом рот закрывается и мокрые толстые губы вдруг приближаются к ней... Вера напрягает все свои силы и отталкивает солдата. Тот сразу звереет.
— Паспорт!— ревет он, и это было первое слово, которое она поняла.