Трудная година — страница 4 из 31

Вера подает паспорт. Солдат что-то ищет в нем и, возвращая обратно, говорит:

— Пошла за мной! — И сердито бранится.

Она идет впереди. Только теперь замечает на ограде немецкую вывеску: «Зольдатенгайм». И как она не заме­тила этой вывески раньше! Город, в котором она прожила с Наумом два года, забит солдатами немецкой армии. Про­шло всего несколько дней, а они уже повесили у входа в театр оскорбительную вывеску, запрещающую входить русским и белорусам, а музей превратили в казарму... Го­род, который еще недавно был гостеприимным и веселым, стал чужим и опасным!..

— Стой!

Она читает очередную вывеску и вдруг замечает, что все они, эти вывески, одинакового размера и одного фасо­на: «Фельдкомендант». Длинный коридор с окнами, за­крашенными белой краской, сквозь которую не проникает солнце. Люди, много людей... Солдат подводит ее к како­му-то офицеру, что-то говорит, но тот не понимает и кри­чит по-немецки:

— Переводчика!

— Переводчика к лейтенанту! — повторяет зычный голос в соседней комнате, и оттуда выбегает девушка в коротком розовом платье и с такими же розовыми губа­ми,— они так густо накрашены, что только их и видишь в первую минуту.

— Что говорит этот мадьяр? — недовольно спрашивает лейтенант.

Пока переводчица выясняет, почему солдат арестовал эту элегантно одетую женщину, Вера смотрит на офицера, первого немецкого офицера, которого ей доводится видеть. Лицо круглое, крупный нос и большие уши, из которых торчат рыжие волоеы.

— Разве вы не знаете, что в паспорте надо делать от­метку? — спрашивает офицер.

— Я только вчера приехала,— отвечает по-немецки Вера, прерывая переводчицу.

— О! Мадам так хорошо знает немецкий язык? — удив­ляется офицер и потом добавляет, обращаясь к солдату: — Можешь идти. — И опять Вере: — Это очень приятно. Мои уши устали от еврейского акцента! Вы немка?

— Белоруска.

— О-о!

Офицер делает какую-то отметку в паспорте и объяс­няет, что ей надо зарегистрироваться у орсткоменданта, затем пойти в арбайтзанд, это необходимо, потому что ук­лоняться от трудовой повинности нельзя, за это...

На бирже труда Вере выдают повестку, на которой написано два слова: зондерфюрер Шульц. С этой повест­кой она должна явиться завтра к семи часам утра на рынок. Женщина с мышиным лицом разглядывает ее платье,

— Только снимите эти шелка,— пищит она по-рус­ски.— Там придется носить мусор и кирпичи. Если бы у вас была специальность! Но не горюйте... — И она вдруг начинает хрипло смеяться; Вере кажется, что она не сме­ется, а давится,— С такой внешностью... не пропадете!

Плюнуть ей в лицо? И... снова попасть в руки какого-нибудь фашиста?

Вконец обессиленная пережитым, Вера выходят из ком­наты. Возле двери встречается с той самой учительницей, с которой они шли из местечка. Имя учительницы — На­талка. Это невысокая полная женщина, подвижная, верт­кая... Наталка чем-то озабочена и спешит, однако, при виде Веры, все же останавливается и радостно восклицает:

— Верочка! Ну, как? Кого-нибудь нашла?

— Вот,— говорит Вера и показывает повестку,

Наталка пожимает плечами:

— Вас... архитектора, художника!..

Вера оглядывается по сторонам.

— Нет! Я этого им не сказала. Зачем? А вы? Что вы делаете, Наталка?

Учительница замялась:

— Школу буду организовывать.

— И вы... можете это?..

Вера не кончила — горло перехватила спазма,— но На­талка поняла ее. Она ваяла Веру под руку и вывела на крыльцо биржи труда.

— Жить же надо, Вера Васильевна,— сказала она, и уголки губ у нее вдруг опустились: вот-вот заплачет...— И потом... лучше, чтоб наших детей учила я, чем это будут делать немецкие подстилки.

Вера отшатнулась от нее.


V

A Мирра так и не пришла.

Сухими, выплаканными глазами смотрела Роза Моисе­евна на Веру, ни о чем не спрашивала, однако молодая женщина читала в ее взгляде немой вопрос: а может, слу­чайно узнала что-нибудь и про Мирру? Хотелось как-то успокоить, утешить старуху, и Вера сказала:

— Ничего, Роза Моисеевна, подождем еще.

Получилось сухо — никак не могла избавиться от уста­лости и чувства страшного одиночества. Так и сидела под колючим взглядом старухи — в шелковом, хорошо сши­том платье цвета беж. Старуха, наконец, сказала:

— Вам надо зарегистрироваться, Верочка. Тех, кто не зарегистрировался, они наказывают.

Она ничего не ответила, только показала полученную на бирже труда повестку. А плечо ее горело от прикоснове­ния руки того фашистского солдата. Вывела Веру из этого состояния, близкого к трансу, старуха. Она потянула на себя ручку своей коляски, колеса двинулись, и старуха подъехала к столу. Вот так она и господарила лет де­сять — передвигаясь по хате на колесах, от стола к печке, от печки к шкафу с продуктами. Она свыклась с этим, при­норовилась и не хотела быть обузой для своих племянни­ков. Теперь старуху томила, терзала великая боль — из-за нее Миррочка осталась в городе, и Борис пошел один, за­хватив свою скрипку, которую ему лишь недавно выдали из государственного фонда. Старуха тяжело переживала, хотела и не могла успокоить себя мыслью, что с Миррой ничего не случилось. Но внешне ничем не выказывала этой боли, этого беспокойства — она видела, что Вера тоже в беде и что ее надо поддержать. Старуха достала из шка­фа банку с маслом, оладьи, налила в стакан холодного уже чаю.

— Ешьте, Верочка, вы устали.

Вере стало стыдно — неужели она не может взять себя в руки. Старая парализованная женщина заботится о ней, о Вере, у нее такое горе, вдвойне горе, а она, Вера, моло­дая и здоровая, принимает эти заботы. Есть? Она будет есть, будет что-то делать, будет завтра таскать кирпичи, мусор, что угодно...

- — Спасибо, спасибо, родная Роза Моисеевна! — горячо говорит она.— Нет, я утаила, что я архитектор. Зачем? Кому это нужно в такое время? Театры, дома отдыха, му­зеи, санатории... это то, о чем я мечтала, когда делала свою дипломную работу. Эта моя мечта осуществлялась. А те­перь... там написано: «Вход русским и белорусам запре­щен». На здании, которое создано мною и Наумом,— вы понимаете? Нет, я не могу. По принуждению я еще, мо­жет, и буду работать, но только по принуждению.— И гля­нула в глаза старухи, и увидела в них тень душевной боли. Спохватилась, упала перед нею на колени.— Вы... вы... не горюйте, Мирра придет, ее надо отыскать. Попросить это­го... вашего брата...

Старуха гладила ее пышные темно-каштановые волосы сухой, горячей рукой.

— Я просила его, он скоро придет. Ах, Верочка, какое горе свалилось на наши головы. Вы молодая, вы не помни­те. А я помню те времена, когда устраивались погромы... Кажется, это было так давно, отошло в небытие. Жили мы мирно, в согласии, счастливо, всем места хватало. А те­перь... теперь снова придет такое, когда людей поделят на чистых и нечистых, на достойных и недостойных... под немецкий сапог попадем не только мы, евреи, но и вы... «Вход запрещен!»

Вдруг рука перестала гладить волосы и над Вериным ухом зашелестела бумага. Вера подняла голову — старуха держала цветную репродукцию, которая вчера вызвала такую бурную сцену. Сталин и Ворошилов идут по Кремлю!

— Я спрятала это от них... от родного брата... здесь, на сердце... Это то, чем жили и Борис, и Миррочка, и вы, и я, старуха... К нам придут на помощь, Вера Васильевна, но дождемся ли мы этого второго воскресения? Хватит ли у нас силы пройти через все испытания?.. Вот мой брат,— продолжала она после тяжелой, глубокой паузы,— млад­ший... Он уже растерялся. Вместо того чтобы убежать, он пошел к ним на службу. Сам пошел! Не по принуждению, Верочка, а из-за малодушия. Я же вижу его насквозь. Он мне твердит — культурная нация. А что они сделали с ев­реями в своей Германии? Где они — писатели и ученые, прославившие Германию? А с нами...

За дверью послышались шаги. Старуха торопливо спря­тала на груди репродукцию. Вера встала. В комнату во­шел Лазарь Шац. Невысокий ростом, краснолицый, черня­вый, старательно выбритый, чисто одетый. Обыкновенный человек... Но в черных глазах его, когда глянул на Веру, было что-то такое, что вызвало неопределенное желание — и пристыдить его, и пожалеть.

— Не смотри так, Лазарь,— сказала сестра.— Это на­ша соседка, жена Наума Штарка. Вы не знакомы, потому что ты не бывал у нас... Только опасность заставила тебя вспомнить про родных... Ну, что Мирра?

Лазарь отвел глаза от Веры.

— Твоя Мирра, Роза... А разве у вас никогда не болели зубы? — вдруг спросил он у Веры.

Стало даже смешно.

— Никогда.

— Д-а! Вот поэтому мы и не встречались, но вас я знаю...

— Вчера вечером мы познакомились здесь, в этом до­ме,— сказала Вера и вышла из комнаты.

Старуха Шац крикнула ей вдогонку:

— Приходите ночевать, Верочка, я ж одна и вы...

Вера переоделась. Только после того как она сменила платье, жгучее прикосновение пальцев к ее плечу переста­ло мучить. Она взялась прибирать квартиру, которая за эти два месяца приобрела нежилой вид. Вытерла пыль, подоставала из шкафа всякие вещи, некогда украшавшие эту уютную квартиру: салфетки, вазы, статуэтки. Маши­нально, без всякой определенной цели, подошла к столику, на котором стоял радиоприемник — красивый полирован­ный ящик с бархатным экраном, на котором были выши­ты красные розы. И только сейчас заметила — приемника нет. Вынутые из шкафа вещи остались на столе. Расстав­лять их отпало всякое желание. Зачем? Кому это теперь нужно? И опять в зеркале увидела немного косо висящий рисунок дома с пустыми окнами.

Где вы теперь, люди советского искусства,— Борис Шац, Наум, Назарчук, Терешко? Товарищи и друзья. И про Терешко она думала теперь, как и про других, — то­варищ и друг. Книги Терешко, наверное, жгут в печках и жарят на этом огне награбленные сало и «яйки»... Судьба мужа ее очень волнует, но так же ее волнует и судьба Назарчука, этого неутомимого энтузиаста с длинными дея­тельными руками, которыми он энергично жестикулировал, когда разговаривал с кем-либо. Хоть бы он был здесь... А вот с Терешко ей не хотелось вс