По тротуару шел, насвистывая, солдат-итальянец в сером френче с бесчисленными карманами, в обмотках и бриджах, с черным галстуком. Шел не спеша, задирая свою маленькую голову на тонкой шее, разглядывая дома и редких прохожих. Лицо показалось симпатичным — большеротый, чернобровый. Если бы это был немец, Вера, наверное, не остановила бы его. Она схватила солдата за локоть. Она начала по-русски, попробовала по-немецки, а итальянец стоял и улыбался своим большим ртом с ровными белыми зубами. Он ничего не понимал, однако ему было приятно слушать эту красивую женщиЬу, которая так горячо что-то говорит, и он пошел за нею. Но здесь, перед недвижимым телом старухи, он перестал улыбаться и коротко сказал на плохом французском языке:
— Это — еврейка. Ну, что ж... она немного поторопилась, и только.— И приложив пальцы правой руки к пилотке, вышел из коридора.
И стал насвистывать так, как насвистывал, раньше,
Медленно, почта машинально ступая, Вера опять вышла на улицу. Надо было что-то делать. Хоть бы знать, где живет этот Лазарь! И тут она вспомнила свою новую приятельницу и ее рассказ о профессоре Кунцевиче. Да, именно туда, к калитке в зеленом заборе! Она пыталась бежать, но ноги не слушались ее — заплетались, и пришлось перейти на шаг. Каким длинным показался ей этот путь!
VII
Одна из «неотъемлемых принадлежностей города» — доктор Иван Иванович Кунцевич, высокий, сухой старик с желто-седыми волосами, с румянцем здоровяка на нахмуренном лице. Из семидесяти двух лет своей жизни сорок пять Иван Иванович прожил в Крушинске и мог бы быть своеобразной живой летописью, если бы кому-нибудь пришло в голову заняться историей этого города. Сколько помнили крушинцы, ходил доктор в черной тройке старого покроя и в черной бархатной шапочке, держа жилистую правою руку согнутой в локте перед собой. И всем казалось, что с этой жилистой руки только-только снята резиновая перчатка.
Вера, конечно, видела его много раз, но — здоровой и молодой — ей никогда не приходилось сталкиваться с медиками, и она наивно полагала, что знакомиться с ними надо лишь тогда, когда заболеешь. В разговоре с Ниной она вспомнила это свое отношение к медикам, однако ни про флегмоны, ни про сепсисы, ни про какие-либо другие неприятные штуки, укорачивающие жизнь человеческую, они не говорили. Да и с виду Нина Политыко больше походила на актрису. В ее маленькой, стройной фигуре не было ничего такого, что выдавало бы принадлежность к этой мужественной профессии. Вот согнутая в локте рука профессора — другое дело. Это была не рука, а некая драгоценность, без которой нет и самого профессора. Все так и говорили: бережет руку.
Редко кто в городе знал, что Иван Иванович этими «драгоценными» руками, которыми он поднял на ноги не одну тысячу осужденных на смерть людей, каждый день утром, в одно и то же время, уже сорок пять лет трудится и в своем «хозяйстве» — то осматривает гряды небольшого огорода, то колет дрова, то подметает дорожку. Зато все знали, что столько же лет Иван» Иванович принципиально не выпил ни капли водки или какого-нибудь вина и объясняет это тем, что «терапевтам пить можно, а у меня руки будут дрожать». По словам больных, сознание того, что вверяешь свою жизнь в руки бесспорно трезвого человека, вселяет в их души и спокойствие, и уверенность. Крушинцы, где б они ни были, вспоминая свой родной город, всякий раз вспоминали и «нашего доктора».
После того как был построен театр, крушинцы так и говорили про свой город:
— А люди какие! Иван Иванович или Мома!.. А здания! Театр или комбинат!.. У нас, брат, люди и дома такие, что ни в каком другом городе не найдешь.
Вере как раз и попался на углу улицы Мома. Маленький, в рыжем пиджаке, с очками в железной оправе, с двумя черными книжками под мышкой. Должно быть, не меньше, чем профессор, жил в Крушинске и Мома, и сколько помнили, всегда стоял на углу улиц с проникновенно-философским взглядом из-под очков,— история его сумасшествия покрылась густым туманом давности. Обычно Мома молчал. Но стоило к нему подойти красивой женщине, как молчание нарушалось стереотипной фразой:
— Женщина! Куда ты идешь? Ты идешь к гибели! — И, выкрикнув это, он брал одну из своих книг, чтобы что-то вычитать из нее.
У одних это вызывало смех, у других сочувствие, третьим становилось неловко. И вот теперь, когда Вера столкнулась с Момой на углу, он встретил ее той же фразой, произнесенной тем же холодным и безапелляционным тоном, но в ней, в этой фразе, Вере послышалось что-то страшное. Напряжение нервов достигло предела, все измученное тело женщины забилось, как в лихорадке, и когда Вера подошла к калитке в зеленом заборе, руки ее дрожали и не слушались, и она никак не могла ее отворить. Тогда послышался сердитый, грубый голос:
— Ну, кто там еще? — Калитка отворилась, и перед Верой предстал высокий старик с лопатой в руках.— Вижу, вижу, можете не говорить — все вижу! — немного смягчился старик, оглядывая женщину.— Малярия?
— Н-н-нет...— Вера заплакала.
Потом ей давали валерьянку, и Нина Политыко; которая здесь была в белом халате и напоминала в нем сказочный персонаж — добрую фею, гладила Веру по голове. Потом все трое пошли в дом, где жила Вера, и Мома снова повторил свое грозное предостережение.
— Что ж... этот человек имеет резон,— грустно пошутил Иван Иванович, кончая осматривать Розу Моисеевну.— Здесь мы уже ничего ие можем поделать. Смерть. Гибель. Я распоряжусь, чтобы труп забрали.— И вдруг, глянув на Веру, спросил:— Вы одни... в этом доме?
Она кивнула.
— Нина, оставайтесь здесь. Вы знакомы? Тем лучше. Хватит вам мучиться в сенях. Мне там картошку ссыпать надо!— И он ушел.
— Где же мы будем жить? Наш дом разбомбили в первый же налет. Сначала я ютилась в больнице, а потом, вместе с некоторыми больными, перекочевала к Ивану Ивановичу... Здесь? — Она кивнула на двери квартиры Щац.
Вера вздрогнула.
— Нет! Нет! — чуть не вскрикнула она.
Нина взяла ее за плечи, и они сошли вниз. Вера падала с ног от усталости, от пережитого за день. Но Нина заставила ее сделать массаж, обтереться холодной водой, намазала ей руки вазелином, и Вера мало-помалу успокоилась, затихла, и первое, что она увидела после этого во сне, была кружка парного молока, которое подает ей тетя Песя.
А Нина еще долго стояла у раскрытого окна, вглядываясь в темень.
VIII
Потом потянулись однообразные дни — без событий, без заметных перемен. Присутствие Нины, ее спокойный вид и ровный голос действовали на Веру, как лекарство. Что ж, думала она, докторша привыкла к мысли, что муж ее погиб, и не ждет его. Другое дело Вера. Она по-прежнему вздрагивала от каждого шороха, жадно ловила звуки редких шагов под окнами. Вот сейчас, думала, откроются двери и на пороге появится Наум — с таким знакомым ей внимательным взглядом черных глаз, милой улыбкой и... неустанными заботами о ней, о Вере.
В том, что Наум не мог эвакуироваться из Минска, не попытавшись добраться до нее, Вера была твердо уверена. С другой стороны, рассуждала она, мог быть какой-нибудь приказ, которому нельзя было не подчиниться, но и в этом случае Наум сделает все, чтобы дать о себе знать. Годы вовместной учебы, его преданная любовь к ней, которая, собственно, и сыграла решающую роль в том, что они сошлись, пятилетняя совместная жизнь, включая и два годя плодотворного творческого сотрудничества здесь, в Крушинеке, когда его любовь не только не остывала, а, казалось, с каждым днем становилась все сильнее и сильнее — все это давало основание верить и надеяться. Возможно, Вера допустила ошибку, ожидая его в местечке в то время, когда немцы занимали Белоруссию, и не приняла никаких мер, чтобы выехать на восток. Но сделала она это опять-таки из-за него, из-за Наума. Если он получит хоть малейшую возможность добраться до нее, думала Вера, он будет искать ее прежде всего у родственников. Однако же идет пятый месяц войны, вот и осень пришла на истерзанную землю, а его нет и нет.
Земля, земля... Она истоптана, изрыта войной — ее и не узнать. Но те деревья, что уцелели, меняли свой зеленый убор на багрец и золото, демонстрируя этим нерушимость законов жизни и смерти. Вот и клен, зеленевший перед окном, запылал рыжим пламенем, а потом искры этого пламени осыпались — и клен теперь стоит без листьев, и ветви его удивительно напоминают раскинутые в стороны человеческие руки.
А Наума все нет и нет...
Каждый день они с Ниной ходят на работу. Теперь Вера попривыкла, освоилась, и ей легче. Главное, она поняла, как надо работать на них, на завоевателей. Через день на ее долю выпадает «хозяйничать» — получать на двоих четыреста граммов хлеба, тайком от Нины, которая противится этому, выменивать харчи на свои платья. Когда хозяйничает Вера, ее подружка помогает профессору в его «частной клинике», как официально теперь зовется то, что раньше было просто квартирой. Часто Нина приносит от профессора то картошку, то немного крупы, то банку консервов. Нередко докторша задерживается допоздна, Вера беспокоится, не находит себе места и встречает подружку упреками. А та лишь посмеивается и извиняющимся тоном говорит, что много работы и что это не так опасно, как кажется,— до профессора рукой подать. Обычно кончается тем, что Нина «торжественно обещает» приходить аккуратно и... всякий раз нарушает клятву.
Иногда Веру берет досада — никак не может жить без того, чтобы кто-то был рядом и не опекал ее. Виноват в том, безусловно, Наум, который, казалось, мог читать ее мысли и угадывать ее малейшие желания. Теперь Нина и квартира были для Веры единственной утехой после долгого дня нудной работы, после грубостей фашистской солдатни, непривычных хлопот на рынке, где орудовали наглые спекулянты, не знавшие ни чести, ни совести. Квартира и в ней спокойно-приветливая женщина — это был оазис надежды в страшной пустыне унижения, отчаяния и бессилия.
Однажды Нина вернулась домой раньше обычного. Немудреный ужин, который готовила Вера, еще не сварился. Вера по этой причине забеспокоилась, а Нина подошла к ней и поцеловала ее в лоб, уверяя, что совеем не хочет есть и подождет.