Трудная година — страница 6 из 31

По тротуару шел, насвистывая, солдат-итальянец в се­ром френче с бесчисленными карманами, в обмотках и бриджах, с черным галстуком. Шел не спеша, задирая свою маленькую голову на тонкой шее, разглядывая дома и редких прохожих. Лицо показалось симпатичным — большеротый, чернобровый. Если бы это был немец, Вера, наверное, не остановила бы его. Она схватила солдата за локоть. Она начала по-русски, попробовала по-немецки, а итальянец стоял и улыбался своим большим ртом с ров­ными белыми зубами. Он ничего не понимал, однако ему было приятно слушать эту красивую женщиЬу, которая так горячо что-то говорит, и он пошел за нею. Но здесь, перед недвижимым телом старухи, он перестал улыбаться и коротко сказал на плохом французском языке:

— Это — еврейка. Ну, что ж... она немного поторопилась, и только.— И приложив пальцы правой руки к пилотке, вышел из коридора.

И стал насвистывать так, как насвистывал, раньше,

Медленно, почта машинально ступая, Вера опять вышла на улицу. Надо было что-то делать. Хоть бы знать, где живет этот Лазарь! И тут она вспомнила свою новую приятельницу и ее рассказ о профессоре Кунцевиче. Да, именно туда, к калитке в зеленом заборе! Она пыталась бе­жать, но ноги не слушались ее — заплетались, и пришлось перейти на шаг. Каким длинным показался ей этот путь!


VII

Одна из «неотъемлемых принадлежностей города» — доктор Иван Иванович Кунцевич, высокий, сухой старик с желто-седыми волосами, с румянцем здоровяка на на­хмуренном лице. Из семидесяти двух лет своей жизни сорок пять Иван Иванович прожил в Крушинске и мог бы быть своеобразной живой летописью, если бы кому-нибудь пришло в голову заняться историей этого города. Сколько помнили крушинцы, ходил доктор в черной тройке старо­го покроя и в черной бархатной шапочке, держа жилистую правою руку согнутой в локте перед собой. И всем каза­лось, что с этой жилистой руки только-только снята рези­новая перчатка.

Вера, конечно, видела его много раз, но — здоровой и молодой — ей никогда не приходилось сталкиваться с ме­диками, и она наивно полагала, что знакомиться с ними надо лишь тогда, когда заболеешь. В разговоре с Ниной она вспомнила это свое отношение к медикам, однако ни про флегмоны, ни про сепсисы, ни про какие-либо другие неприятные штуки, укорачивающие жизнь человеческую, они не говорили. Да и с виду Нина Политыко больше походила на актрису. В ее маленькой, стройной фигуре не было ничего такого, что выдавало бы принадлежность к этой мужественной профессии. Вот согнутая в локте рука профессора — другое дело. Это была не рука, а некая драгоценность, без которой нет и самого профессора. Все так и говорили: бережет руку.

Редко кто в городе знал, что Иван Иванович этими «драгоценными» руками, которыми он поднял на ноги не одну тысячу осужденных на смерть людей, каждый день утром, в одно и то же время, уже сорок пять лет трудится и в своем «хозяйстве» — то осматривает гряды неболь­шого огорода, то колет дрова, то подметает дорожку. Зато все знали, что столько же лет Иван» Иванович принципи­ально не выпил ни капли водки или какого-нибудь вина и объясняет это тем, что «терапевтам пить можно, а у меня руки будут дрожать». По словам больных, сознание того, что вверяешь свою жизнь в руки бесспорно трезвого человека, вселяет в их души и спокойствие, и уверен­ность. Крушинцы, где б они ни были, вспоминая свой род­ной город, всякий раз вспоминали и «нашего доктора».

После того как был построен театр, крушинцы так и говорили про свой город:

— А люди какие! Иван Иванович или Мома!.. А зда­ния! Театр или комбинат!.. У нас, брат, люди и дома такие, что ни в каком другом городе не найдешь.

Вере как раз и попался на углу улицы Мома. Малень­кий, в рыжем пиджаке, с очками в железной оправе, с двумя черными книжками под мышкой. Должно быть, не меньше, чем профессор, жил в Крушинске и Мома, и сколь­ко помнили, всегда стоял на углу улиц с проникновенно-философским взглядом из-под очков,— история его сума­сшествия покрылась густым туманом давности. Обычно Мома молчал. Но стоило к нему подойти красивой женщи­не, как молчание нарушалось стереотипной фразой:

— Женщина! Куда ты идешь? Ты идешь к гибели! — И, выкрикнув это, он брал одну из своих книг, чтобы что-то вычитать из нее.

У одних это вызывало смех, у других сочувствие, третьим становилось неловко. И вот теперь, когда Вера столкнулась с Момой на углу, он встретил ее той же фра­зой, произнесенной тем же холодным и безапелляционным тоном, но в ней, в этой фразе, Вере послышалось что-то страшное. Напряжение нервов достигло предела, все изму­ченное тело женщины забилось, как в лихорадке, и когда Вера подошла к калитке в зеленом заборе, руки ее дрожа­ли и не слушались, и она никак не могла ее отворить. Тогда послышался сердитый, грубый голос:

— Ну, кто там еще? — Калитка отворилась, и перед Верой предстал высокий старик с лопатой в руках.— Вижу, вижу, можете не говорить — все вижу! — немного смягчился старик, оглядывая женщину.— Малярия?

— Н-н-нет...— Вера заплакала.

Потом ей давали валерьянку, и Нина Политыко; которая здесь была в белом халате и напоминала в нем ска­зочный персонаж — добрую фею, гладила Веру по голове. Потом все трое пошли в дом, где жила Вера, и Мома сно­ва повторил свое грозное предостережение.

— Что ж... этот человек имеет резон,— грустно пошу­тил Иван Иванович, кончая осматривать Розу Моисеев­ну.— Здесь мы уже ничего ие можем поделать. Смерть. Гибель. Я распоряжусь, чтобы труп забрали.— И вдруг, глянув на Веру, спросил:— Вы одни... в этом доме?

Она кивнула.

— Нина, оставайтесь здесь. Вы знакомы? Тем лучше. Хватит вам мучиться в сенях. Мне там картошку ссыпать надо!— И он ушел.

— Где же мы будем жить? Наш дом разбомбили в первый же налет. Сначала я ютилась в больнице, а потом, вместе с некоторыми больными, перекочевала к Ивану Ивановичу... Здесь? — Она кивнула на двери квартиры Щац.

Вера вздрогнула.

— Нет! Нет! — чуть не вскрикнула она.

Нина взяла ее за плечи, и они сошли вниз. Вера падала с ног от усталости, от пережитого за день. Но Нина за­ставила ее сделать массаж, обтереться холодной водой, намазала ей руки вазелином, и Вера мало-помалу успоко­илась, затихла, и первое, что она увидела после этого во сне, была кружка парного молока, которое подает ей тетя Песя.

А Нина еще долго стояла у раскрытого окна, вгляды­ваясь в темень.


VIII

Потом потянулись однообразные дни — без событий, без заметных перемен. Присутствие Нины, ее спокойный вид и ровный голос действовали на Веру, как лекарство. Что ж, думала она, докторша привыкла к мысли, что муж ее погиб, и не ждет его. Другое дело Вера. Она по-преж­нему вздрагивала от каждого шороха, жадно ловила звуки редких шагов под окнами. Вот сейчас, думала, откроются двери и на пороге появится Наум — с таким знакомым ей внимательным взглядом черных глаз, милой улыбкой и... неустанными заботами о ней, о Вере.

В том, что Наум не мог эвакуироваться из Минска, не попытавшись добраться до нее, Вера была твердо уверена. С другой стороны, рассуждала она, мог быть какой-нибудь приказ, которому нельзя было не подчиниться, но и в этом случае Наум сделает все, чтобы дать о себе знать. Годы вовместной учебы, его преданная любовь к ней, которая, собственно, и сыграла решающую роль в том, что они сошлись, пятилетняя совместная жизнь, включая и два годя плодотворного творческого сотрудничества здесь, в Крушинеке, когда его любовь не только не остывала, а, казалось, с каждым днем становилась все сильнее и силь­нее — все это давало основание верить и надеяться. Воз­можно, Вера допустила ошибку, ожидая его в местечке в то время, когда немцы занимали Белоруссию, и не при­няла никаких мер, чтобы выехать на восток. Но сделала она это опять-таки из-за него, из-за Наума. Если он полу­чит хоть малейшую возможность добраться до нее, думала Вера, он будет искать ее прежде всего у родственников. Однако же идет пятый месяц войны, вот и осень пришла на истерзанную землю, а его нет и нет.

Земля, земля... Она истоптана, изрыта войной — ее и не узнать. Но те деревья, что уцелели, меняли свой зеленый убор на багрец и золото, демонстрируя этим неруши­мость законов жизни и смерти. Вот и клен, зеленевший перед окном, запылал рыжим пламенем, а потом искры этого пламени осыпались — и клен теперь стоит без листь­ев, и ветви его удивительно напоминают раскинутые в стороны человеческие руки.

А Наума все нет и нет...

Каждый день они с Ниной ходят на работу. Теперь Вера попривыкла, освоилась, и ей легче. Главное, она по­няла, как надо работать на них, на завоевателей. Через день на ее долю выпадает «хозяйничать» — получать на двоих четыреста граммов хлеба, тайком от Нины, которая противится этому, выменивать харчи на свои платья. Ког­да хозяйничает Вера, ее подружка помогает профессору в его «частной клинике», как официально теперь зовется то, что раньше было просто квартирой. Часто Нина при­носит от профессора то картошку, то немного крупы, то банку консервов. Нередко докторша задерживается допозд­на, Вера беспокоится, не находит себе места и встречает подружку упреками. А та лишь посмеивается и извиня­ющимся тоном говорит, что много работы и что это не так опасно, как кажется,— до профессора рукой подать. Обычно кончается тем, что Нина «торжественно обещает» приходить аккуратно и... всякий раз нарушает клятву.

Иногда Веру берет досада — никак не может жить без того, чтобы кто-то был рядом и не опекал ее. Виноват в том, безусловно, Наум, который, казалось, мог читать ее мысли и угадывать ее малейшие желания. Теперь Нина и квартира были для Веры единственной утехой после долгого дня нудной работы, после грубостей фашистской солдатни, непривычных хлопот на рынке, где орудовали наглые спекулянты, не знавшие ни чести, ни совести. Квартира и в ней спокойно-приветливая женщина — это был оазис надежды в страшной пустыне унижения, отчая­ния и бессилия.

Однажды Нина вернулась домой раньше обычного. Немудреный ужин, который готовила Вера, еще не сва­рился. Вера по этой причине забеспокоилась, а Нина по­дошла к ней и поцеловала ее в лоб, уверяя, что совеем не хочет есть и подождет.