У меня над столом висит рисунок: овальная арена — желтая краска, бык с непомерно большими лирообразными рогами — черная краска, тореадор шляпа, плащ, панталоны, чулки, туфли — разноцветные. Огромный бык и маленький человечек. Идея рисунка такая: чем больше бык и чем меньше человечек, тем дороже победа.
Этот рисунок — память о Генке. Никаким он не был художником и рисовал плохо — математик! — но тут он постарался. Он не рисовал, а выражал чувство, смутное. В тот миг еще неосознанное чувство. Еще безымянное. Бессловесное. Его рисунок напоминает наскальные рисунки, которые я видел под Баку в Кабыстане. Меня, помню, поразила оглушающая немота этих рисунков. Она вдруг проявилась в моем сознании, ожила болью вперемежку с радостью. И мне показалось, что рисунки вдруг закричали, заревели, загрохотали копытами, засмеялись от радости и завыли от боли.
Так временами оживает и Генкин рисунок. Бык наклоняет рога, тореадор выставляет вперед шпагу. Желтая арена светит как солнце.
Но на рисунке не хватает прекрасной дамы, в честь которой бесстрашный тореро вышел на арену. Если внимательно присмотреться к маленькому человечку, можно заметить, что на его рукаве повязан платок в белый горошек. Это платок прекрасной дамы, которая не изображена на рисунке. Это Майин платок.
Наивный рисунок корриды — памятник любви. Если б можно было повторить его на белом снегу Эльбруса, увеличив в сотни раз, чтобы люди рассматривали, как рассматривают рисунки на скалах Кабыстана.
Генкина любовь тоже была в сотни раз больше обыкновенной.
5
— Послушай, — сказал мне как-то Генка. — Я должен тебя познакомить с Майей.
Между собой мы уже называли учительницу по имени, отбросив отчество.
— Зачем? — спросил я.
— Так надо, — был ответ.
Потом мы стояли перед школой и ждали, когда она выйдет. В небе светило неровное, яростное солнце — настоящее ярило с видимыми глазу протуберанцами… Свет так ослепляюще бил в глаза, что, казалось, издавал звук — солнце-ярило звенело. Все таяло под ногами и над головой, казалось, не снег, а сам город таял. И когда растает — будет пустое место — поле. И в этом поле — мы с Генкой.
Она пришла раньше, чем растаял город.
— Здравствуйте, Майя Викторовна, это мой друг, — сказал Гена.
Она даже не взглянула на меня. Ее больше интересовал Генка.
— Ты всех учителей знакомишь со своими друзьями? — спросила Майя.
Я думал, Генка растеряется. Но он нашелся.
— Нет, — сказал он, — только тех, кто гоняет на мотоциклах.
Это прозвучало не шуткой, а вполне серьезно.
Она все еще смотрела на Гену, но я чувствовал, что как-то подспудно, краем глаза, она начала рассматривать меня. Заинтересовал я ее.
— Старый у тебя друг! — вдруг сказала она.
— Это он с виду старый, — нашелся Гена. — А так ничего. Годится.
Он виновато посмотрел на меня: прости меня за панибратство.
Я все стоял и молчал. Мне было любопытно, как будут развиваться события. Но мои глаза уже были прикованы к Майе. Она еще не стала красивой, но в ней появилась необъяснимая притягательная сила, что-то угадывалось, смутно предполагалось, как сквозь туман. Пока еще не произошло. И было неясно, что произойдет. Однако я почувствовал — надо держаться поближе к ней.
— Я привел своего друга на случай, если мотоцикл опять не будет заводиться, — запоздало пояснил Гена. — Втроем легче заводить, чем вдвоем.
— Я сегодня приехала на троллейбусе, — сказала Майя. — Я не ожидала, что у меня будет столько помощников. А вообще, что-то не ладится с зажиганием.
— Тогда мой друг расскажет вам, как он был тореадором, — не сдавался Гена.
Майя насмешливо посмотрела на меня и спросила:
— Он был тореадором?
Она все еще говорила со мной в третьем лице.
— Он был! — сказал Генка, обуреваемый каким-то озорством.
Я не узнавал его. Я удивлялся и радовался. Наконец-то мой тихоня раскачался. И чтобы поддержать его игру, я ответил о себе в третьем лице.
— Был ли он тореадором или ему это приснилось, не имеет значения. Потому что речь пойдет не о нем, а о знаменитом тореадоре Луисе Домингиме. И о его любви, если позволите?
Она позволила. Я начал рассказывать:
— Луис Домингим был звездой плас де торос, любимцем публики и грозой быков. И однажды знаменитый тореро встретил Лючию Бозе. Помните, фильм: «Рим, 11 часов»? Тореадор полюбил актрису, она ответила ему взаимностью. И они решили пожениться, но прежде актриса потребовала от своего жениха клятву: навсегда покинуть арену. «Я хочу быть твоей женой, а не вдовой». Луис долго думал, взвешивал: на его весах любовь оказалась тяжелее. Он согласился, но поставил свое условие: Лючия должна навсегда расстаться с кино. Интересно?
— Интересно, — сказала Майя. — Слушать интересно. А вообще это чушь!
— Чушь! — согласился я. — Но Луис и Лючия поняли это только спустя восемнадцать лет.
— Долго же!
— Долго, — согласился я. — Поняли и…
— Нарушили клятву, — подсказал мне Гена.
Я покачал головой.
— Клятву они не нарушили. Вернее, эту клятву. Они нарушили другую клятву: всю жизнь быть вместе. Они расстались, и каждый вернулся к своему делу. Но дело уже не ладилось. Звезды не загорались.
— Странная история, — после некоторого раздумья сказала Майя. Получается, что любовь разбила две жизни, свела их на нет. А из разбитых жизней не получилось любви.
— Это глупая история, — сказал Гена. — Надо было каждому заниматься своим любимым делом. Разве это может помешать любви?
— Лючия боялась, что ее любимого поднимет на рога бык, — сказал я в защиту Луиса.
— А чего же он боялся? — спросил Гена.
Я не нашелся что ответить Гене. У него было свое понимание жизни. Немного инопланетное.
— Я люблю математику, — вдруг сказала Майя, — но математика бессильна перед любовью, совершенно другое исчисление… Эти тореадор и актриса подошли к своей любви чисто математически. Элементарное равенство. Все просто, как в первом классе.
Она тихо засмеялась.
Генка посмотрел на нее почти с испугом.
6
Между осенними лужами и весенними — большая разница. Те, осенние, тусклые, мутные, навевающие тоску. Весенние лужи похожи на озерца и даже на моря: они синие, и от них, свежих, пахнет зеленым огурцом, хотя до огурцов еще далеко. Эти лужи рождают надежды, веселят сердца, и если остановиться и посмотреть в весеннюю лужу, увидишь свое детство.
Генкина мама любила петь песенку про перепелочку, у которой болит ножка. От радости такие песни не поют, но и горя у мамы не было, когда она пела. Она садилась на стул и смотрела в окно и, глядя на крыши — красные, зеленые, серебристые, — пела. Крыш вокруг было много, с трубами, антеннами, со слуховыми окнами. Гене почему-то начинало казаться, что мама живет на свете очень давно и жила в те времена, когда все вокруг пели песню про перепелочку, как сегодня поют «Пусть всегда будет мама». Мама была всегда, а папа появился позже, рассуждал маленький Гена, когда старую песню уже все позабыли, а может быть, никогда и не знали.
Гена слушал маму из соседней комнаты, потому что мама пела, когда была одна, а если кто-нибудь появлялся, она умолкала. Мама пела тихо, и Генка не мог расслышать всех слов, а начало песни знал хорошо.
У перепелочки болит ножка.
Гена никогда не видел перепелочки и представлял ее себе большой и длинноногой, как цапля. И одна нога была забинтована. И когда перепелочка-цапля вышагивала, то припадала на больную ногу. И Гена рассуждал так: зачем ей ходить, раз есть крылья, а стоять можно на одной ноге. Но потом он узнал, что перепелка ходячая птица, может отшагать много сотен километров. И Гене стало жалко хромую перепелочку.
Он мечтал стать вагоновожатым, ему очень нравилось, что человек одним движением руки приводит в движение целый трамвай. Он видел это своими глазами. А как действуют космонавты, он никогда не видел и поэтому не мечтал. Так он был устроен в детстве.
Весенние лужи — моря нашего детства.
У каждого человека своя главная задача, заложенная природой. И оттого, как человек решает эту задачу и как в конечном счете решит, зависит весь окрас его жизни. Случается, что человек проживет жизнь, так и не решив своей главной задачи. Или, отчаявшись, бросит решение на полдороге и уже живет по принципу «куда кривая вывезет». А кривая редко вывозит куда следует.
Зато случается, что человек отдает жизнь за решение своей главной задачи. Все живут по-разному.
Однажды Генка — он был тогда еще маленьким — решил уйти из дому. Сел в троллейбус, взял билет и поехал. Люди ехали на работу, к врачам, к знакомым, на базар. А он ехал в полную неизвестность, навсегда. Люди равнодушно смотрели на проплывающие за окнами дома, перекрестки, скверы. Гена был уверен, что видит их в последний раз. Ему хотелось плакать, но он держался, морщил нос, но не плакал.
Он вышел на конечной остановке. Дальше троллейбус не шел. Было морозно. Мела поземка. Маленький Гена осмотрелся и увидел белое поле, а вдалеке лес. Туда следовало идти навсегда уходящему из дому. «Ну, иди же!» — сам себе шептал Гена и… не шел. Он вдруг почувствовал себя маленьким и беспомощным в этом огромном белом пространстве.
Минут десять он протоптался на месте, решая, что делать. Сесть в троллейбус, идущий обратно, он не мог. Он напряг все свои силенки и пошел. Он шел туда, куда вели его висящие над головой провода. Он как бы шел по шпалам и по рельсам, которые оторвались от земли и повисли над головой. Он шел и шел. Провода вели его к дому, но маленькому Гене казалось, что он не возвращается, а продолжает свой далекий безвестный путь.
Он очень удивился, когда под вечер очутился у своего дома. Усталый, окоченевший, еле живой. Лицо онемело от ветра, ресницы слипались от влажного мороза. Очутившись у своего дома, Гена не испытал ни радости, ни облегчения. Он механически толкнул дверь плечом и стал медленно, из последних сил, подниматься по лестнице. Он всходил на свой Эверест, штурмовал свою недоступную вершину. «Только бы устоять на ногах. Только бы не упасть!» — думал он и шел. Ему казалось, что ушел он из дому много лет назад мальчиком, а возвращался усталым стариком.