Трудная коррида — страница 5 из 8

В то же утро Гена выкатил велосипед.

Велосипед — орудие свободы и независимости. Стоит только пожелать, и он помчит тебя куда угодно и когда угодно. Для велосипедиста не существует расписаний, ему не нужны рельсы, горючее, не нужны над головой провода.

— Ребята, я поехал, — сказал Гена. — Послезавтра выезд на Кавказ. Так что я поехал, ребята!

И ребята сказали:

— Валяй! Мы тебя понимаем.

Они стояли в одних трусах, по щиколотку в песке, перемешанном с длинными сосновыми иглами, а он растирал на лбу челку и смотрел на них виновато. Будь его воля, забрал бы всех с собой.

— Пошел!

Это было его последнее слово. Он оттолкнулся, как от берега, занес ногу и очутился в седле.

Он ехал час, ехал два, три… И с каждым часом ему было все труднее. Он дурел от усталости. Его вместе с машиной качало из стороны в сторону. Пекло солнце. Выжигало лоб, щеки, глаза. В глазах вспыхивали и гасли огненные диски. Ноги, усталые, гудящие ноги, как бы стали частью велосипеда и качали, качали… Вверх, вниз. Вместе с Генкой велосипед превратился в вечный двигатель.

Генка сгорбился. Глаза потухли. Велосипед медленно полз по дороге. Гена засыпал. И вдруг глаза юноши закрылись — тяжелые веки опустились и уже не поднялись. Он спал. А ноги работали, и велосипед продолжал двигаться. Спящий велосипедист — он мог врезаться во встречную машину, мог слететь с высокого откоса и разбиться о гладкие неподъемные валуны. Но он держался. Двигался как лунатик по кромке крыши.

И вдруг шоссе свернуло вправо, а спящий велосипедист продолжал двигаться вперед. Только вперед! Он съехал с асфальта и зарылся в песок, перемешанный с сосновыми иголками.

Над ним стояло четкое, как чертеж, звездное небо. Звезды пульсировали: то усиливали накал, то ослабевали. И Генке казалось, что он вообще оторвался от земли и катит на своей безотказной машине по небу, между звезд. И все работает, работает ногами. Он просыпался от падения и снова засыпал. Ему казалось, что он не спит, а едет. И во сне он то подтягивал коленки, то выпрямлял ноги. Вечный двигатель уже не работал, а конвульсировал, затихал, заканчивал свою вечность.

На рассвете Генка снова сел в седло.

Гена стоял перед Майей серый от пыли, с воспаленными глазами и сухим пылающим ртом. Его глаза устало смотрели откуда-то из глубины.

— Гена? Откуда ты такой? — спросила Майя.

— Какой такой? Из Ладейного Поля.

— Где ты спал этой ночью?

— Я не спал. Я пилил на велосипеде. Один раз уснул за рулем. Всадник без головы!

Он еще пытался шутить.

— Я боялся опоздать… А денег у меня не было… Потом я упал в кювет. И велосипед сломался. А мне ничего — я упал в песок. Поспал немного. Потом уже рассвело, и я понес велосипед на плече — «Старый осел молодого несет». Потом меня подобрал трейлер, который вез в Ленинград бульдозер.

Она взяла его за руку. Ввела в комнату. Усадила на диван. Села рядом.

— Зачем ты все это сделал?

— Боялся опоздать. Спешил к вам.

— Ко мне?

И тут нечеловеческая усталость сморила Гену. Он как-то стал клониться набок. Прижался к спинке дивана. Глаза закрылись, губы едва заметно вздрагивали, словно силились что-то выговорить, но не могли, только вздрагивали. Он продолжал свой отчаянный пробег, и над ним шумели сосны, а по обочине дороги, наполовину закрытые песком, белели лобастые валуны детища ледникового периода.

— Спящий велосипедист, — прошептала Майя и коснулась ладонью его горящего лба.

Майя впервые так близко увидела Гену. Вблизи он показался ей несколько угловатым, грубым. Черты лица оказались крупнее, а губы, обожженные солнцем и горячим дыханием, были лишены юношеской нежности. И вместе с тем во всем его облике было что-то родное, родственное. И Майя сидела рядом, не отрывая глаз от спящего юноши. Она испытывала к нему странное, необъяснимое влечение и все силилась разобраться, что же это за влечение? То ли тяга к брату, которого у нее никогда не было, то ли к сыну, о котором мечтала. А может быть, совсем иное человеческое чувство нахлынуло к Майе от близости спящего велосипедиста.

И она тайно, как девчонка, стала ближе наклоняться к нему. Слепящая сила притягивала ее к юноше. У нее перехватило дыхание.

И какое-то время он, спящий, дышал за них за двоих, за себя и за Майю.

И вдруг она губами коснулась его губ. И он перестал дышать. Он открыл глаза. Он увидел ее. Так близко, как никогда еще не видел. Но у него не хватило сил потянуться к ней, подняться, захлебнуться от нечаянной радости. Ему показалось, что он ранен, а она сестра милосердия. И приближается она затем, чтобы губами, как мама в детстве, коснуться лба и определить, есть ли жар.

Он почувствовал радостное успокоение. И закрыл глаза.

И снова помчался по Вселенной на своем бешеном велосипеде, разбрасывая попадающие под колеса звезды, и кричал: на весь мир, на всю Галактику, на все существующие галактики!

— Я люблю, люблю, люблю!

Любовь накапливалась в нем, как в туче накапливается заряд грозы. Она заполняла его и уже лилась через край. И он, задыхаясь от своей не по росту огромной любви, смеялся, и звезды проносились над его ухом, посвистывая, как посвистывают пули, только нежно и весело. Сердце его билось и прыгало, как поплавок на сильной волне. Взлетало на гребень и ухало в пропасть…

Взлетел на велосипеде в небо, полюбил учительницу спящий велосипедист.

9

Как-то, еще до прихода лета, директор Пирогов пригласил к себе Генину маму.

— Здравствуйте. Садитесь. Как бы вам лучше сказать… — Он не знал, как лучше сказать, и сказал первое, что пришло в голову:

— Вы не замечали, что от Гены пахнет бензином?

— Не-ет, — мама удивленно подняла глаза.

Он встал, сжал ладонями крест-накрест локти и сказал:

— У нас новая учительница математики. Гена вам рассказывал?

— Он о ней хорошо отзывался, — был ответ. — А при чем здесь бензин?

— Хорошо отзывался. — Директор сглотнул слюну. — Он с ней на мотоцикле катается. Я намедни шел по улице… Мчат!

— Вы боитесь, что они могут разбиться? — спросила мама.

Директор посмотрел на нее как на дурочку.

— Да, боюсь. Она совсем молоденькая. Прямо из вуза. Как вы не понимаете?

— Понимаю, — торопливо сказала мама, — я поговорю с Геной. Предупрежу его.

Директор молчал.

— Я могу идти? — спросила мама.

— Да, да… конечно…

И когда Генина мама уже подходила к двери, он сказал, почти крикнул:

— Ничего вы не поняли!

Мама остановилась.

— Чего я… не поняла?

— Поговорим в другой раз. Я спешу на экзамен. Простите.

И он пробежал мимо нее, а она, мама, так и осталась стоять в дверях.

Потом, когда все произошло, я говорил ему, директору Пирогову:

— Любовь? Что вас так пугает слово «любовь»? Ведь любовь не смерть. Она несет в себе жизнь. Продолжение жизни. Вы говорите — недозволенная любовь? Кто и в каких законах разделил любовь на дозволенную и недозволенную? Если бы Гена не учился в школе, а работал бы крановщиком на стройке, все было бы в порядке с любовью. Так, да? Разница в годах. Но разве возраст человека определяет паспорт? Любовь уравняла их. Ведь оба они полюбили. Как тут быть? Ведь нет такой силы, которая могла бы запретить человеку любить. Сила может разлучить. А любовь остается. И есть же в любви чистота, белая как снег?

— Чистота! — Он не выдержал, директор, его прорвало, он заговорил: Вот они ходят в белых фартучках. Чистых, как снег. А у них порой рождаются дети. Слышали о таком?

— Дети рано или поздно всегда рождаются.

— Рано! Слишком рано. Дети рождаются, и любовь умирает. Потому что ей, любви, это не под силу. Зеленая эта любовь. Незрелая. Непригодная для практической жизни. А дети рождаются даже от такой любви… Выйдите в коридор, посмотрите: они ходят там, созревшие, ждущие своего часа, начиненные опасным нетерпением. Достаточно искры, и они вспыхнут. Зови потом пожарную команду!

Такая вот присказка.

10

В старый дом на Молчановке я привез письмо из Ленинграда. Позвонил в дверь. Представился фельдъегерем. Протянул конверт без марки. Письмо у меня взяли, но по московскому обычаю без чая не отпустили.

Я очутился в квартире, где люди жили с довоенных времен, но в ней царил устойчивый беспорядок, словно хозяева только что переехали сюда или, напротив, готовились к переезду. Есть такие дома с кочующими вещами, где постоянно пропадают очки, исчезают шляпы, прячутся ботинки. И происходит это оттого, что в доме вещам уделяют мало внимания, а больше думают о людях.

Меня усадили за стол — круглый, на одной массивной ножке, с львиными лапами, подливали чай, как бы заваренный на янтаре, расспрашивали.

И вдруг я поднял глаза и на мгновение окаменел: в обыкновенной, мило-неряшливой квартире на стене висела знаменитая серовская картина «Похищение Европы», и не копия, а написанная самим Серовым. С его подписью. Единственная.

Я забыл про чай и стал рассматривать хорошо знакомую картину. Вероятно, потому, что картина висела не в музее, а среди обычных человеческих вещей, она предстала передо мной в совершенно новом свете. Мне показалось, что я ее вижу впервые. Она была настолько сегодняшней, словно художник закончил ее утрам и еще не высохли краски. Хитрый бог прикинулся быком и увел-таки у греческого царя его прекрасную дочь Европу.

Я встал. Подошел к картине и вдруг увидел на полотне Майю. Она сидела поджав ноги на могучей спине плывущего быка и пальцами босых ног упиралась в его шкуру. Я сразу узнал ее. Узнал ее любимую позу, глядящие из глубины глаза, овал лица, легкие руки. Великий Серов так точно изобразил ее, словно она позировала ему из будущего. Даже привычку сидеть на коленях знал, раз нарисовал.

Бык плыл по морю довольный, умиротворенный, поднимая грудью пенистый гребень. Веселое хмельное море делилось на белые и синие струи. Спутники-дельфины вырывались из воды и описывали в воздухе дугу. И всем на этой картине было весело: и Майе, и быку, и дельфинам, и морю.