Трудная коррида — страница 8 из 8

— Вы мешаете мне работать. Вы долго и упорно отвлекаете меня от дела.

Но я не встаю и не ухожу. Я занимаю круговую оборону и продолжаю бой. Я говорю:

— Послушайте, вы когда-нибудь в жизни плакали? Хотя бы в детстве, когда вам разбивали нос или оставляли одного в темной комнате?

Он смотрит на меня с опаской, ждет подвоха. И отвечает с опаской, чтобы не попасть в западню.

— Плакал… Я плакал… — Он выжидающе посмотрел на меня. Я смолчал. Тогда он снова пошел в наступление. — Я — человек на посту, понимаете? И что у меня здесь творится, — он ударил себя кулаком в грудь, — это никого не касается. Может быть, я по ночам вою от горя.

— По ночам воете, а днем… Вас разве двое? Может быть, у Того, ночного, другое имя?

— Хотите привести меня к общему знаменателю?

— Хочу… — И тут я запнулся, я забыл, для чего я здесь, с какой стати бьюсь головой об стенку. Я сказал: — А не все ли равно, что я хочу. Но не оскорбляйте своим дневным равнодушием память о хороших людях. Не обвиняйте их в том, в чем они не виноваты. И не пытайтесь свалить на них свою вину. Тем более что вы ни в чем не виноваты.

— Как не виноват? — Он удивленно выкатил на меня глаза. — Как? Я отвечаю за школу. За все, что происходит с моими учениками и учителями. Как это я не виноват?

Обиделся, что его назвали невиноватым.

Тут кровь ударила мне в голову. И я долго тер ладонью лоб, разгоняя кровь. Потом я сказал:

— Знаете, что такое дикое железо?

Он признался, что не знает. Я стал объяснять:

— Есть железо, которое работает, служит людям, притерлось к человеческим рукам. А есть железо — брошенное, ржавое, скверное. После войны вся земля была усеяна этим диким железом.

— И что из этого? Какое это имеет отношение к делу?

— Имеет отношение. Подумайте.

Он посмотрел на меня и крепче сжал ладонями локти. Он встал, выпрямился и оказался длинным, прямо высоченным.

— Мне сейчас надо о другом думать, — устало сказал он. — О случившемся доложили министру. Решается моя судьба. Жду приказа.

Я не сдавался. В меня, как в плохого тореадора гнилые апельсины, летели слова: «обсудим», «согласуем», «разберемся». И мне казалось, что эти слова из другого языка, а не из того, на котором было написано: «Я помню чудное мгновенье». И если бы Майя и Гена не продолжали жить во мне, если бы не моя любовь, может, я и отступил бы.

В редакции меня встретил пожилой мужчина с глазами благодетеля. Он протянул мне мягкую руку и предложил сесть. И пока я рассказывал, участливо покачивал головой, сочувственно поддакивал.

Поддакивал, поддакивал, а потом вдруг сказал: «Нет!»

— Если бы они не погибли… Если бы учительницу спасли… А тут такое дело! Надо разобраться…

— Если надо, разберитесь, — сказал я.

— У нас много более важных проблем. — Голос у него тоже был мягкий. Мы освещаем жизнь народа.

— Разве подвиг не жизнь народа?

— Подвиг? А подвиг ли это? Может быть, просто стечение обстоятельств? Мы неохотно пишем о смерти. Если бы он не погиб — тогда другое дело!

Я посмотрел ему в глаза и вдруг заметил, что глаза у него старые, студенистые, но в этой невнятной массе пробивался лучик, холодный и жестокий. Была в этом лучике какая-то снайперская настороженность. Я понял, что передо мной не добрый, мягкий дядя, а боец. Он добрый, когда ему дают то, что он хочет. Но попробуй ему один раз недодать его порцию!

Этот чистенький дядя с глазами благодетеля приснился мне ночью. Мне приснилось, что я выхожу на арену плас де торос, а на меня вместо быка бежит этот волоокий, в финском костюме, с белыми манжетами. И таким он оказался проворным и резвым, что я едва успевал подставлять ему под нос свою видавшую виды мулету. Он меня совсем измотал. У меня по лицу текли ручейки пота, и по спине тоже тек ручеек, а он, несмотря на свой преклонный возраст, продолжал свои бычьи наскоки.

Я не выдержал и крикнул:

— Хватит! Давайте мне настоящего быка! С хвостом и рогами, черт побери!

Благодетеля увели. Он не хотел уходить. Все брыкался и норовил лягнуть ножкой (ботинок № 39, югославский). И когда на арене появился настоящий бык, я облегченно вздохнул.

Два больших круглых глаза — два мира смотрели на меня. Два мира, полные удивления и отчаяния, бессилия и мощи. Они смотрели на меня, а видели мулету, которая грязно-розовой волной спускалась на землю. Их, эти два мира, обманули: не в мулете таилась их гибель. Мулета была обманом, призраком, на который можно бросаться, пронзать рогами, а он, этот призрак, остается цел и невредим. И эта неуязвимость внушала быку ужас.

И вдруг под тяжестью своих переживаний я пожалел быка. Я опустил руку, и мулета превратилась в обыкновенную тряпку. Призрак растаял. Его не стало. Бык облегченно вздохнул… Он отошел в сторону. Опустил голову, чтобы пощипать травку. Но никакой травы не было. Ни травинки. Песок. Крупный, зернистый, речной!

А огромный амфитеатр бесновался, орал:

— Трус!.. Свинопас!.. Сын шлюхи!..

В меня летели гнилые апельсины.

Бык был спокоен. Он забыл про две бандерильи, которые торчали из его кожи. Он смотрел в мою сторону почти дружелюбно.

Тогда я срываю с себя широкополую шляпу и запускаю ее, как «летающую тарелку», в публику. «Нате, подавитесь! Рвите! Топчите!»

Публика орет. А бык понимает меня правильно. Воспринимает мой жест как акт братания. Он доверчиво подходит ко мне, и я замечаю, что нос у него младенчески розовый, а из ноздрей мне в щеку льется теплая струйка дыхания. Выпуклые глаза смотрят на меня по-детски глупо и вместе с тем с любопытством. И от него пахнет хлевом. Меня же охватывает радость от сознания, какое чудное существо я спас, вернее, не загубил.

И тогда я бросаю на землю тяжелую мулету — мешковину, розовую от сукровицы, — и бык проходит по ней как почетный гость по красному ковру. Он поднимает хвост и оставляет на мулете неизгладимый след, как бы погашает марку почтовым штемпелем. Так он по-своему, по-бычьи высказывает все, что думает о корриде.

А я говорю ему — и он понимает меня:

— Слушай, ну их к черту с их испанскими забавами. Пошли со мной. Я отведу тебя в прекрасный подмосковный совхоз «Новостройка» к председателю Нине Ивановне. Там светлые фермы с автопоилками и автодоилками. Ты будешь стоять в тепле, под крышей, и к твоим ногам будут жаться телята. А доярки станут называть тебя «Испанцем» и будут баловать тебя так, как умеют только русские.

И мы уходим с плас де торос ко всем чертям, и крупный речной песок хрустит на прощанье под ногами, как на берегу речки.

13

Раннее ноябрьское утро пахнет снегом. А вместо летнего, выжигающего все печали солнца медленно восходит другое, равнодушное, хладное, светящееся вполсилы. Ленивое солнце осени.

Но у этого солнца есть достоинство: оно не мешает думать. Оно не бьет в глаза слепящим лучом, и многое на свете становится видней. Осеннее солнце — философ, с ударением на последнее «о».

«Сегодня утром я был ребенком, и вот я уже старик».

Так одним днем измерил свою жизнь Петрарка. Но он еще измерил свою жизнь одной любовью, и это петрарковское измерение живет века. У каждого человека свое измерение. Только обыватели измеряют жизнь отрывными календарями. Отрывают листочки. Летом ругают жару, зимой — мороз. Вот и все дела!

Но все их дни, все горы их календарей не стоят одного дня Петрарки. Трудный это был день, но прекрасный. Петрарка чем-то похож на осеннее солнце — тоже философ, с ударением на последнем «о».

Обыватели говорят: подвиг хорош, когда он был когда-то. Теперь подвиг — дело хлопотное и всегда связанное с нарушением правил, с комиссиями, с объяснениями. Неизвестно еще, как обернется дело. А совершил его кто-то другой — не обыватель же будет совершать подвиги! — и, значит, никакой корысти мне, обывателю, от этого подвига нет.

Он, обыватель, ведь тоже философ, с ударением на все гласные одновременно.

Три времени даны человеку для жизни: настоящее, прошедшее и будущее. Три времени — три измерения жизни. Но прошедшее — это не только память, а будущее не только надежда.

Я же не даю Майе и Генке умереть. Я веду их из вчерашнего дня в завтрашний через труднопреодолимый сегодняшний. Пробуждаясь, я здороваюсь с ними. Отходя ко сну, прощаюсь. Иногда они мне снятся, тогда мы совсем не расстаемся.

Недавно в нашем поселке застрелили собаку. Прекрасного доброго пса, названного, как называют всех рыжих, Рыжим. А его друг Эрик все сидит у ворот, все ждет его, друга. Иногда он воет — скучает. Скучает — значит, ждет. Интересно, когда он поймет, что ждать бесполезно? Перестанет ли он скучать, поняв, что Рыжий уже никогда не вернется? Или тоска и ожидание у собак — одно чувство?

Майя погибла, но моя любовь продолжает жить. Моя любовь — мой наивный Эрик, верящий в бессмертие Рыжего. Я ведь тоже иногда скулю от непроходящей любви.

И дружба моя с Генкой — мой верный пес — со мной.

Нет, это не просто бой — это коррида, моя трудная коррида в честь прекрасной дамы, моей любви к Майе. Коррида в честь моего друга Генки. Бой с быками. С тупыми медными лбами, которые в отличие от кастильских никогда не паслись на травке и живут в надежде на непробиваемость своих медных лбов. Но шпага занесена.