Тот взял сапоги, но так и держал их на весу, словно не зная, что с ними делать.
Отчим пошарил под лавкой и достал сапоги Никиты Роя на толстых, многожды подшитых подошвах, с крепким, целым голенищем.
— Хорошие сапоги, — сказал отчим, — кожа хром. Как раз тебе по ноге! — И он протянул эти сапоги другому солдату.
— Нет, — с тоской проговорил солдат, — не можем мы взять…
— Нам бы опорочки, — тихо добавил другой. — Старенькие опорочки, чтоб ноги сунуть…
— Берите, — твердо сказал отчим. — Мы в тепле сидим, а у вас путь долгий.
Солдаты поглядели на отчима… Может, что-то прочли в его карих глазах, нагнулись и стали быстро переобуваться. Они были так глубоко, так полно счастливы, почувствовав на ногах прочную, надежную, удобную обувь, что не находили слов, а только мяли руки отчима и вздыхали:
— Эх, братик!.. Эх!..
Затем они ушли. Никита Рой, которому отчим рассказал, как распорядился его сапогами, ограничился коротким:
— Нехай!.. — и сел набивать подметки на чьи-то чоботы.
А через несколько дней во двор к нам стройным шагом вошла целая красноармейская часть. Еще на подходе слышали мы их песню, но никак не думали, что они направляются к нам.
Гей, по дороге,
По дороге войско красное идет, —
выводил один взвод, а другой подхватывал:
Гей, власть Советов,
Власть Советов никуда не пропадет.
Когда все красноармейцы втянулись во двор, их командир крикнул что-то отрывистое; они живо построились в две шеренги и замерли, будто неживые.
Один из красноармейцев взбежал на крыльцо и крикнул отчиму:
— Выходи!
Отчим одернул рубашку, застегнул жилетку, пригладил волосы и вышел на крыльцо.
— Ура-а! — кричали красноармейцы все как один, широко открывая рты.
Они кричали «ура» моему отчиму, будто он был главный генерал. А затем их командир сказал речь. Из его речи выходило, что отчим не какой-нибудь распроклятый кулак, а цыганский трудящийся человек и что сапоги, которые он дал красноармейцам, принесут победу над буржуазией.
Я уже готов был разуться, чтобы и мои сапожки участвовали в победе над буржуазией, но отчима принялись качать. Поначалу я немного струхнул. Я никогда не видал, как качают людей, и мне подумалось, что отчима хотят растерзать, словно он не цыганский трудящийся человек, а самый распроклятый кулак. Но добрые, смеющиеся лица бойцов быстро успокоили меня, и я с восторгом смотрел, как мой отчим, болтая в воздухе ногами, взлетает чуть не до самой скворечни.
Наконец отчима поставили на землю, красноармейцы с песнями покинули наш двор, а командир их остался и о чем-то долго говорил с отчимом. Я почему-то решил, что отчима собираются назначить большим командиром в Красной Армии…
На другой день явились к нам плотники и стали ломать перегородки, делившие натрое дом Никиты Роя: на кухню, на черную и белую горницы. Сколько весеннего солнца хлынуло вдруг в наше сумрачное жилище! А дальше пошло еще веселее. Все время приходили какие-то бородатые дяди, притаскивали разные инструменты, сапожные ящики и складывали их в сенях. Каждый из них норовил сказать мне ласковое слово, похвалить невесть за что. «Гарный хлопчик!» — говорил один. «Справный паренек!» — вторил другой. И мама, исполняясь гордости, говорила: «Вы бы послушали, как он на цимбалах играет!» И я играл, а дядьки слушали да похваливали. Но вскоре я услышал от них самих удивительные, хватающие за душу песни про ямщиков, замерзающих в степи, про одинокую рябину, про волжский утес, про атамана Стеньку Разина. И люди, которые их пели, вовсе не были артистами: они были сапожниками, собравшимися под кров Никиты Роя, чтоб шить сапоги для Красной Армии…
О том, что у нас будет большая сапожная мастерская, я догадался, когда со станции привезли ящики с кожей. Ящики стояли повсюду: вдоль стен, за печкой, в сенях, на чердаке. Кожи лоснились рыбьим жиром, и весь наш дом пропитался этим въедливым запахом…
И вот вперебой застучали молотки шестнадцати мастеров, зазвучали то грустные, то веселые песни. Мой отчим, старший по мастерской, принимал готовую обувь; мастера иной раз обижались на придирчивость отчима, но все же слушались его. Приходили военные люди и забирали обувь, а нам оставляли сахар, муку, пшено. Мать с помощью Роя готовила на всю артель вкусный кулеш.
Хорошие, радостные дни!
Но однажды все изменилось. Расквартированные в станице красноармейцы выбегали из домов, строились в ряды и спешно уходили прочь. И, как ветер по верхушкам тополей, прокатилась тревожная весть: красные отступают.
У нас начался переполох. Люди тащили из сеней перегородки и пытались поставить их на старое место, в растерянности переставляли ящики с кожей, без толку мотались по хате.
— Чему быть, того не миновать, — спокойно сказал отчим. — Наше дело — сохранить кожи…
И когда посмерклось, сапожники заколотили ящики и спустили их на веревке в высохший колодец, а отверстие прикрыли подсолнечными снопами, заготовленными для топки.
— А теперь ступайте по домам, — сказал отчим мастерам. — Ни о чем не беспокойтесь — белые до вас не доберутся.
Прежде чем покинуть хату, каждый из мастеров низко кланялся отчиму, точно прося за что-то прощения. Позднее я понял, что так оно и было: ведь отчим за всех оставался в ответе. Вместе с мастерами ушел и Никита Рой…
Едва люди разошлись, как в Балабаново вступили белые.
Прошла ночь, наступил день, долгий, томительный, тревожный. К нам никто не являлся.
— Может, нас не тронут? — сказала мать.
— Конечно, не тронут, — ответил отчим. — Что мы такого сделали?..
Но к нам пришли. Был уже вечер, солнце опустилось за реку, предночная тишина окутала деревню. Два офицера и три солдата постучали в ворота, подошли к дому. Один из солдат поднялся на крыльцо и крикнул отчиму: «Выходи!»
Отчим одернул рубаху, застегнул жилетку, пригладил руками седеющие кудри и вышел на крыльцо. Вот так же выходил он пред строй красных бойцов. Но то, что случилось дальше, совсем не походило на прежнее. Офицеры что-то кричали, трясли кулаками перед носом отчима; один из них рукой в перчатке наотмашь ударил его по лицу. Отчим потупил голову. И тут к нему подошли солдаты, скрутили за спиной руки и потащили в сарай.
Вскоре до нас донесся громкий вопль; мать выбежала из хаты и бросилась к сараю. Кто-то невидимый мне отшвырнул ее раз, другой. Мать упала, потом поднялась и очень прямая, спокойная прошла назад в дом. Но тут она вдруг стала кружиться вдоль стен, как слепая лошадь, потом рухнула на пол, зажав уши, чтобы не слышать сдавленных, сквозь зубы, криков отчима.
Поздним вечером мать с помощью старика соседа внесла полумертвого отчима в дом и положила на кровать. Я забился в дальний угол и не мигая смотрел на черное, чужое лицо отчима. Веки его были сомкнуты. Под простыней, которой его накрыли, не ощущалось тела. Но когда мать поднесла ему воды, в горле у него что-то забулькало — значит, он был жив.
— Ведь это наш батя, Колька! — сказала мать, приметив мой страх. — Подойди к нему. Это же батя.
Но я забрался на печку и не дал себя выманить никакими уговорами. Лишь утром покинул я свое убежище. Глаза отчима глядели, и эти родные карие, добрые глаза помогли мне вновь узнать его лицо. Я увидел прокопченные усы, худые щеки в седоватой щетине, мокрые пряди совсем побелевших волос на лбу и впервые не смог стиснуть зубы. Я заплакал.
Отчим повернул ко мне странно легкую голову, совсем не мявшую подушку.
— Подойди, — сказал он. — И ты подойди, Мария.
А когда мы подошли, отчим твердо произнес:
— Поднимите рубашку. — И так как мы медлили, добавил: — Это нужно.
Мать дрожащими руками выполнила его просьбу, и мы увидели багрово-синюю, в черных подтеках, вспухшую, исполосованную спину отчима.
— Крепко побили? — спросил отчим.
— Крепко, — прошептала мать.
— Значит, за дело, — сказал отчим и улыбнулся потрескавшимися губами.
Я посмотрел на него сквозь завесу слез и перестал плакать: лицо отчима дышало спокойствием, даже радостью…
Ночью я лег рядом с ним, чтобы согреть его своим теплом. Отчима знобило, его дрожь сообщалась мне. Он слышал, что я дрожу, и, гладя меня по голове, говорил:
— Ничего, сынок, ничего! Все будет хорошо! Придет и наша правда…
Правда и на деле была не за горами. Вскоре в деревне провозгласили Советскую власть: отныне и во веки веков…
Однажды к нам во двор въехали двое военных на красивых гнедых конях и крикнули отчима. И в третий раз отчим, одернув рубаху и пригладив кудри, трудной, медленной поступью вышел на крыльцо. Один из военных спешился, обнял отчима, поцеловал в губы и вручил ему именные серебряные часы в благодарность за помощь, оказанную Красной Армии…
10
Поправившись, отчим вернулся к своему ремеслу и скоро стал известен на весь округ как сапожник-крепковик. Это значило, что он шьет очень крепкую обувь. И верно, задники он сажал на смолу, подошву спиртовал — так не делал ни один сапожник в округе. Ясно, что нехватки в работе отчим не знал: к нему шли заказчики со всех окрестных деревень.
Осенью 1923 года однорукий Никита Рой вдруг захотел счастья и женился. Если солдатское сердце Никиты Роя тосковало по жару былых баталий, то он, верно, был счастлив со своей женой. Взял он хозяйку немолодую, кривую и воинственную. Горшки, котелки, ухваты день-деньской гремели в ее руках, направляясь нередко вместо печи в голову Роя. Кабы не кривой женин глаз, быть бы ему без головы. Верный своему представлению о людях, я тщетно пытался установить кулацкое происхождение сварливой бабы.
Нам стало невозможно жить дальше у Никиты; отчим приглядел нам квартиру в соседнем селе Позднеевке. В ночь нашего отъезда стоял лютый мороз. Голая, не покрытая снегом, гулкая и твердая, как железо, земля трескалась, колеса телеги то и дело проваливались в глубокие щели. Отчим и возница молча извлекали их: браниться на таком морозе было нельзя.