Собрание притихло, только Чекмень, рисуясь, крикнул:
«Дыкх! Уж и посмеяться нельзя?..»
«Как бы смех слезами не обернулся! Я знаю, цыгане — народ острый, а ты, видать, всех острее. Чтоб все знали, как ценит колхоз твою острую шутку, правление штрафует тебя на пятьдесят рублей за срыв задания».
Тут снова послышался смех, но уже над Чекменем. На это и рассчитывал Окунчиков: ему надо было развенчать в глазах цыган проделку Чекменя, сделать из него дурака. Цыгане оценили ловкий ход Окунчикова. «Этот и цыгана перецыганит», — говорили они с уважением.
Но сколько ни встречалось на пути колхоза бед и препон, главная напасть, едва не порушившая все, что создано было с таким превеликим трудом, пришла к нам извне…
К этому времени нанятые колхозом плотники уже приспособили под клуб большой кулацкий дом, пострадавший некогда от пожара. У нас был зрительный зал со сценой, отдельные помещения для библиотеки, читальни и комнаты отдыха. Мы приобрели мандолины, гармоники, баяны. Якуб хвастал, что привезет из Москвы рояль.
Мне удалось создать два хора: один — молодежный, другой — стариковский, и любо-дорого было послушать, как состязались они в песенном деле! Старики пели старинные таборные песни, молодежь — новые: русские, украинские и цыганские, для которых я сам писал слова на мелодии, слышанные мной в годы моих детских странствий.
Цыгане любили резаться в карты; проигравший нередко уходил домой без шаровар и рубахи и наутро не мог выйти в поле. Чтобы направить эту опасную страсть в мирное русло, я устроил в клубе турнир в «подкидного дурака». Победитель получал в качестве приза будильник, и завзятые картежники играли с тем же азартом, что и на деньги…
Падкие на все новое, цыгане крепко привязались к своему клубу, и в колхозе стало куда меньше случаев нарушения трудовой дисциплины, пьяных драк, диких выходок ревности.
Но нежданно все оборвалось, как перетянутая гитарная струна.
Беда пришла лоскутным многоцветьем шатров, гитарным звоном, песнями и кострами большого бродячего табора, который раскинулся неподалеку от деревни, на обнесенной леском лужайке.
Я хорошо помню ранний вечер, когда за редким березняком запылали костры, густой смолистый дым потек в зеленоватое небо и сладкая тревога охватила колхозную молодежь.
— Табор!.. Табор!.. За деревней кочевой табор!..
Молодые цыгане нашего колхоза имели смутное представление о таборной жизни. Одним довелось кочевать лишь в раннем детстве, да и то не в таборе, а семьей; другие знали о кочевье понаслышке, и только очень немногие хлебнули полную меру соленой кочевой судьбы. Но в песнях нашего племени — в нашем неписаном эпосе — столько говорилось о прелести привольной таборной жизни, о таборной любви, острой, как нож, о свободе, когда человеку сам черт не брат, что огни за березняком стали тянуть к себе колхозную молодежь.
И вот наши старики во главе с самим Якубом решили наведаться в табор, чтобы узнать о намерениях своих кочующих сородичей.
— Нет, в колхоз мы не собираемся, — сказал вожак табора, старый хитроглазый, крепкий, как кленовый корень, Проня. — К чему нам колхоз? Кони наши сыты, шатры не дырявы, похлебка мясом пахнет, у людей песня на губах…
Старики посмеялись над хвастливым Проней. У коновязи они видели изъеденных слепнями одров, шатры под стать луковой одёжке, лоскут на лоскуте, а мясцо в похлебке сильно отдавало кониной. Песни, правда, были хороши, петь тут умели…
И вышло так, что старики наши рано посмеялись. Песня оказалась сильней всего. Песня превратила тощих одров в крутобоких красавцев, ситцевые заплаты шатров — в парчу и бархат, благоуханной сделала несвежую снедь. Песня отвела глаза от грязи и нищеты, от вшивости детей, от всей убогости таборной жизни. Песня говорила о том, как горяча и легка любовь таборных девушек, как верны и неистовы сердца таборных мужчин, как прекрасна и щедра жизнь к тем, кто не стоит на месте, кто вечно в дороге, в движении, кто сроднился с широким простором.
И у нас в колхозе пелись хорошие песни, да ведь звонки бубны за горами! У нас все уже стало привычным, знакомым, а там — неизведанное, манящее, обещающее невесть какие радости и печали. А таборные наглели день ото дня.
Встречая колхозников, идущих на работу в поле, они кричали им вслед:
— Колхозничку, милый! Зачем надрываешься? Эх, голубо, ступай до нас — вкусно накормим, напоим, спать на перинку уложим!
А встречая девушек, кричали:
— He-ко, доярка! Где ж твои молочные реки? Напои деток бедных кочевников!
— Нам не положено, — отвечали смущенно девушки.
— В-вах! Это дело! Ты доишь — работаешь, а молочко в городе пьют!..
Едва спускался вечер, как за рощей вспыхивали могучие, многоярусные костры, и гитары с гармониями слали свой сладкий призыв в деревню. И тотчас из деревни — кто тайком, пробираясь через кустарник, а кто открыто и гордо — тянулись в табор молодые цыгане.
Парни, да девчата, прогуляв в таборе от зари до зари, домой возвращались навеселе и поутру на работу не шли. А не за горами уборочная, и неведомо, быть или не быть колхозу с хлебом…
Окунчиков пытался вразумить наших парней и девушек, не раз ходил в табор, уговаривал кочевников, грозил им — все без толку.
Клуб пустовал. Иногда захаживал ко мне Окунчиков, молча разглядывал висящие по стенам лозунги, вздыхал и уходил. Я чувствовал, он чего-то ждет от меня: ведь немалая доля и моей вины была в том, что творилось сейчас в колхозе. Но я не знал, чем помочь беде.
У нас в колхозе еще не было своей комсомольской ячейки, я состоял на учете в ячейке соседнего, русского колхоза и поехал туда посоветоваться с секретарем. Щуплый, курносый и очень серьезный паренек не дал мне даже досказать историю наших бедствий.
— Ты что — в нытики записался? Усиль агитацию! Нажми на пропаганду! Выше уровень идеологической работы!
— Послушай, друг, — сказал я, — да ведь разваливается колхоз!
Он некоторое время думал, шмыгая своим вздернутым носиком.
— Вызвать прогульщиков на общее собрание, да и взгреть их по первое число! А потом сообщить куда следует, чтоб выслали табор в административном порядке!
Совет показался мне сомнительным, но все же я рассказал об этом разговоре Окунчикову.
— Д-да… — произнес он раздумчиво. — Попробуем…
Ударили в рельс, собрали народ. Пожилые цыгане, размахивая руками, слали проклятия по адресу табора, требовали, чтобы его изгнали из наших пределов. Но молодые только посмеивались, слушая эти грозные речи. Я понял: если силой заставить табор уйти, мы недосчитаемся многих и многих колхозников…
— Пусть выступит кто-нибудь из молодежи! — предложил Окунчиков.
Сперва никто не хотел говорить, затем вышел Чекмень, озорной парень, давний прогульщик, один из самых страстных поклонников табора; у нас ходил слух, будто он побратался с Чандрой, пронырливым, жуликоватым и бойким на язык крымским цыганом.
— Что тут долго спорить, чавалэ! — сказал Чекмень. — Прогоните вы табор — другой на его место придет; другой прогоните — третий придет. А не придет — сами к нему дорогу найдем. Не цыганское это дело — земля!..
Чекмень говорил, верно, с чужих слов, но в одном он был прав — силой нам толку не добиться. Ведь дело не в самом таборе, а в той ложной таборной романтике, которая проникла в сердца и головы нашей молодежи. Не прогнать табор надо, а показать все ничтожество его соблазнов, убедить молодежь, насколько жизнь в колхозе интереснее и богаче будущим, чем ползучее таборное существование…
Но как это сделать? Как поступил бы в таких обстоятельствах мой рыжий друг? И тут мне вспомнилось, что в холодной, силясь объяснить мне происходящее в мире, он тратил много горячих, убедительных, взволнованных слов, но настоящий ход к моему сердцу нашел в песне. Когда он запел «Смело мы в бой пойдем за власть Советов» — я в единый миг понял душой то, что оставалось для меня скрытым в его словах. Самый убедительный довод, обращенный к разуму цыган, никогда не действует на них так, как обращение к их сердцу. Искусство — вот самый сильный из доводов! Так нашел я то, что искал. Я поставлю в клубе пьесу, и эта пьеса дает нам победу над табором.
Я поделился своими планами с Окунчиковым.
— Кто вас знает, цыган, — усмехнулся Окунчиков. — Может, и верно придумал, а может, пустое. Попробовать стоит. — Он помолчал, затем сказал задумчиво: — Спектакль — доброе дело, а только тут и вещественное нужно… Ладно, действуй, мы это дело обмозгуем.
Когда я работал в областном театре, попалась мне старинная испанская повесть. Герой ее, бродяжка и шаромыжник, корчащий из себя знатного дворянина, то и дело попадает в смешные и глупые положения. Вот в послеобеденный час прогуливается он по Мадриду, присыпав себе бороду крошками хлеба и распустив пояс на животе, будто хорошо пообедавший человек, хотя у него и мучительно сосет под ложечкой. Вот в день народного гулянья выходит он на площадь, украсив шляпу пером, выдранным из гусиного хвоста, завернувшись в краденый плащ, а под плащом у него нет и рубахи, и голый зад глядит из продранных штанов…
Он волочится за красотками, входит в доверие к неопытным юнцам из богатых домов, посягает на жену и кошелек ближнего, но на долю ему выпадает куда больше оплеух и горшков с помоями, чем монет и поцелуев…
Этого нахального, трусливого, вороватого и незадачливого пройдоху и взял я как прообраз для героя моей пьесы, придав ему черты Чандры.
Два парня — колхозник Гриша и таборный цыган Чаган — соперничают в любви к девушке Заре. Каждый складывает к ногам любимой свое богатство: один — разум и чистоту колхозной жизни, другой — таборное приволье. Поначалу лживый краснобай Чаган одерживает верх. Он говорит Заре, что приедет за ней на коне, таком же прекрасном, как прекрасна ожидающая их жизнь, и Зара готова следовать за ним. В назначенный день и час Чаган действительно приезжает за девушкой на вороном статном красавце. Зара заворожена красотой коня, у нее исчезают последние сомнения. Но странное дело: Чагану никак не удается поворотить коня. Обозленный его упрямством, Чаган вытягивает коня арапником, и тот сбрасывает всадника в грязь. В это время на сцене появляются колхозные парни во главе с Гришей, ведя на поводу жалкую, заморенную клячу. Оказывается, Чаган украл коня из колхозного табуна, но умный конь, доставив его в колхоз, не захотел везти дальше. А настоящий конь Чагана — тот жалкий одер, которого привели парни. Колхозники усаживают Чагана на его клячу и с позором гонят прочь. Заре открывается истинное достоинство ее поклонников, и она отдаст сердце Грише…