Трудное счастье — страница 28 из 29

Для участия в спектакле я отобрал молодых цыган, которых еще не затронула заразная таборная болезнь.

Куда труднее оказалось раздобыть клячу и чудо-коня. В таборе лошади были заморенные, но все же не в той мере, в какой мне требовалось, да и не дал бы нам Проня лошадь себе на позор. В колхозе же кони были добрые, но мало-породные: обычные коренастые, трудовые цыганские лошадки. Однако выход нашелся…

На одной из репетиций на сцену выскочила смешная кляча с костлявой мордой из крашеного картона, с рыжей, облезлой шерстью, напоминавшей коровью. Это и была коровья шкура, которую я раздобыл на бойне. Под шкурой находились два наших парня; один «играл» морду и передние ноги, другой — остальную часть туловища. Кляча выделывала уморительные скачки, путала передними ногами, кидала задними, мотала облезлым хвостом и вызвала полный восторг артистов.

— А где же ты добудешь коня-героя? — спрашивали они меня.

Но это была тайна моя и… Окунчикова.

Спектакль состоялся в самый канун уборочной, зал нашего клуба был битком набит. Явились все колхозники, даже самые дряхлые; прибыли гости из соседних деревень и даже из района. В конце зала, близ выхода, сгрудились таборные во главе с крымчанином Чандрой. Они, верно, чуяли недоброе, но толком ничего не знали: участники спектакля — дело для цыгана почти непосильное — сумели на этот раз удержать язык за зубами.

Спектакль начался. Гришу играл ладный парень, звеньевой огородников, комсомолец Журба, Зару — миловидная колхозная учетчица Маша, роль Чагана я взял на себя. Все происходившее на сцене вслух обсуждалось зрителями. Когда Чаган расписывал Заре прелести таборной жизни, а сам незаметно крал у ее матери пирожки, — зрители кричали: «Не слушай его, Зара, он пирожок украл!» Чаган хвастается конями табора, и старики цыгане тут же разоблачают его:

— Видели мы этих коней — кожа да кости!

Зара склоняется на уговоры Чагана, и старые цыганки в зале шумно вздыхают:

— В-вах!.. Совсем закрутил девке голову!

Но волнение зрительного зала достигло предела, когда в сцене побега на подмостках появился Чаган на чудесном орловском жеребце…

Незадолго до спектакля Окунчиков приобрел на Орловском заводе элитного жеребца-производителя.

Уже давно было принято решение о создании племенной колхозной конефермы, но дело сразу не заладилось, а потом и вовсе заглохло. То не могли найти жеребца нужных статей, то не хватало средств. Лишь в последние дни Окунчикову удалось вырвать в банке необходимую ссуду. Покупку Окунчикова мы держали в строгой тайне, и никто, кроме членов правления, не ведал о чудесном орловце. Он был тем «вещественным», что должно было дополнить наш спектакль. И вот сейчас конь-герой впервые, в буквальном смысле, вышел на сцену. С полминуты в зале царила почти молитвенная тишина, прорвавшаяся затем бурей восторга. Охали, ахали, цокали языками, били рукой по колену, а один пожилой колхозник поднялся на сцену и, завернув морду коня, обнажил ему зубы.

— Шестилеток!.. В-вах!.. — сообщил он зрительному залу и смахнул слезу.

— Откуда такой конь взялся? — переговаривались зрители. — Чей он? Где этот разбойник раздобыл такого коня?

Когда же вслед Чагану появился на сцене Гриша, ведя на поводу Чаганову клячу, в зале раздался хохот, улюлюканье, свист.

— Вяжите вора!.. — кричали колхозники. — Крапивой его!

В Чагана полетели огрызки яблок, моркови, и парни, игравшие клячу, поспешили увезти меня за кулисы.

Гриша с Зарой умчались, отзвенела величальная песня, и на подмостки поднялся Окунчиков.

— Товарищи колхозники! — сказал он. — Конь, которого вы сейчас видели, куплен нашим колхозом на деньги, одолженные нам государством. От этого коня пойдет наш новый табун — табун племенных, породных рысаков! Но чтобы так было, надо усердно работать, надо крепко держаться за свой колхоз, не швырять свою колхозную честь под ноги проходимцам, у которых одна забота — помешать нам строить прочную, надежную оседлую жизнь!..

Все взоры враз повернулись к кочевникам, сбившимся в кучу в конце зала.

— Чего тут медлить! — послышались со всех сторон голоса. — Эй, Гринька, веди комолую корову — проводим с честью дорогих гостей…

Но Чандра и его приятели не стали ждать проводов и живо выскочили за дверь. Вслед им полетел дружный смех, и в этом смехе навеки исчез ореол, окружавший «шатерников».

Через несколько дней к Окунчикову прибежала в слезах девушка Глаша, ведавшая паспортизацией лошадей и другого скота. У нее из стола пропали восемь конских паспортов. Глаша подозревала кочевников: они уже давно начали ее обхаживать. Чандра и его колхозный приятель Чекмень нередко приходили к ней на дом с гитарами, играли под окнами серенады. Чекмень навещал ее и в конторе, глубоко вздыхал. Бедная девушка доверяла ему, пока не обнаружила вдруг исчезновение паспортов.

— Утри слезы, — сказал Окунчиков. — Паспорта найдутся.

Окунчиков сел на коня и поехал в районное отделение милиции. Он и не подозревал, что таборные неотступно следили за всем, что происходит в колхозе, и что в ту же минуту старый Проня вскочил в седло и поехал ему вслед. К начальнику милиции они вошли вместе.

— В-вах!.. — опережая Окунчикова, сказал Проня, грустно улыбнулся и развел руками. — Нехорошие в колхозе люди! Смотри, начальник, я для шутки сказал: «Эх, мне бы паспорта для лошадей!» А Чекмень взял да и притащил восемь штук. Вот они, возьми. Они нам не нужны. Мы хоть и кочевые, а честные…

— Понятно, — сказал начальник, забирая паспорта. — Сколько вы за них дали?

— Умная твоя голова, начальник, — холодно и насмешливо отозвался Проня, — да и у нас на плечах не тыква. Дали, не дали — про то луна ведает, а луну в свидетели не кликнешь. Бери себе паспорта, табор оставь в покое. Нас дорога ждет…

Чекменя арестовали в тот же вечер. Он не стал отпираться и все рассказал. Он действительно украл паспорта, но не столько из корысти, сколько из желания показать таборным, что он такой же лихой цыган, как и они. К тому же его и надули: сулили за каждый паспорт по четвертной, а дали по десятке.

Эта история произвела на колхозников глубокое впечатление. Трудно сказать, что больше всего возмутило их: поступок ли Чекменя, предательство ли Прони в отношении него, пережитое ли задним числом чувство опасности от соседства табора.

Табор исчез в ночь после ареста Чекменя, оставив после себя золу костров, всяческий мусор и дурную память. А через несколько дней в колхоз притащился таборный цыган Михайло, впряженный вместе с женой и старшим сыном в кибитку, где сидели трое малышей, и просил принять его в колхоз.

— Нас шестеро душ, — сказал Михайло. — Троим еще подрасти надо, добрые работники в колхозе будут. На вашу жизнь поглядели — невмоготу стало с табором кочевать. Душно там — не воля, ярмо! Настоящая воля у вас. Отобрали у меня коня — видите, сами впряглись. Да что! Надо бы — и ползком добрались!..

Снова ударили в рельс, и общее собрание колхозников единодушно постановило принять Михайла с семьей в колхоз.

Наш спектакль мы повторили еще несколько раз, и зрители смотрели его все с тем же живым чувством.

Исчезло очарование неожиданности, но теперь цыган детски радовало то, что они все знают наперед: в этом тоже была для них своя прелесть. Они даже Окунчикова заставляли повторять его сообщение о будущем табуне племенных красавцев рысаков и радостно хлопали ему.

В последний раз мы давали спектакль на празднике урожая. Но на этот раз Окунчиков смог поделиться с колхозниками результатами уборочной: он доложил, сколько собрано ржи и пшеницы, сколько придется на трудодень продуктов и денег.

На другой день в правление вызвали нескольких цыганских парней и девушек и вручили им направления на учебу в агрономический и зоотехнический техникумы.

— А ты куда хочешь? — спросил меня Окунчиков.

Я ответил, что более всего хочу остаться в колхозе: уж очень по душе пришлась мне работа массовика. Тогда Окунчиков достал из стола какую-то бумажку и протянул мне. Это была путевка в московское театральное училище.

— Ты артист, Нагорный, и должен быть артистом, — сказал Окунчиков. — Иди смело своей дорогой, а мы твоему делу заглохнуть тут не дадим.

И я поехал в Москву.

15

Мне остается досказать немного. Я окончил театральное училище и был принят в труппу одного из московских театров.

Как всякий человек, посвятивший себя единственно любимому делу, я знал много радостей, но и много мук, хотя и совсем не таких, какими полны были мои детство и юность, — счастливых мук творчества.

Меня приняли в партию. Получив партийный билет, я словно держал в руках ту овеществленную правду, о которой в давние годы говорил мне мой рыжий друг, и я знал, что эта правда уже навек, навсегда, что нет силы, способной отнять ее у меня.

И все мое бродячее племя нашло свою правду. Цыгане шли к ней не прямо и не скоро, путаными колеями кочевий. Неяркое пламя степных костров освещало этот путь через леса, реки, холмы и долины. Правда эта была в земле, которую цыгане столько веков равнодушно попирали колесами своих кибиток. Перейдя на оседлость, они познали, что земля — кормилица и поилица, источник жизни и счастья. Ново-Фатеевский колхоз стал одним из многих цыганских колхозов…

Театр, в котором я работал, много ездил по стране; побывал он и в тех местах, где прошли самые горькие дни моего детства. Выбрав время, я съездил в станицу, где некогда сидел в холодной вместе с рыжим парнем, надеясь узнать что-либо о его судьбе. Никто его не помнил. Я хотел отыскать Гапочку, но в станице оказалось столько Гапочек — вернее, дородных, величавых Агриппин, окруженных толстыми, орущими детьми, — что я не знал, к которой из них обратиться.

В Москву наш театр возвратился в день объявления войны. Я застал у себя дома повестку в военкомат. Я не стану вам рассказывать о моей солдатской, фронтовой жизни, она мало чем отличалась от жизни миллионов моих собратьев по оружию. Но об одном эпизоде я не могу умолчать — он как бы связал воедино утерянное начало моей жизни и зрелую ее пору…