латили жизнью.
Приспешники Баро Шыро умели держать язык за зубами. Само собой разумеется, станичники тоже помалкивали. И потому, хоть цыгане и ведали, что в таборе творятся черные дела, что немало погибло там пришлого молодого народа, никто толком не мог понять, чем именно промышляет табор Баро Шыро.
Все это я узнал значительно позже…
Я, конечно, видел тревогу и скорбь бабушки, но мне в таборе Баро Шыро очень понравилось.
Помню первую ночь. Звездное небо. Я лежу на теплой, мягкой постели. Мне никогда не доводилось спать на такой хорошей постели: пухлая перина, под головой набитая сеном подушка, укрыт я почти не рваным одеялом. Я хлопаю себя по животу, набитому молочной кашей; он тугой, как мяч. Мне хочется смеяться. Но рядом сидит бабушка. Она не спит. Отблеск потухающего костра падает на ее лицо, на котором что-то блестит. Я догадываюсь, что это слезы, и мне неприятно смотреть на бабушку. Я отвожу глаза и смотрю ввысь. Звезды шевелятся, подмигивают друг дружке, а порой и перекатываются по черной глади неба. Им тоже весело. Я думаю о том, что теперь у нас каждый день будет молочная каша и теплая постель, и с этой мыслью засыпаю.
Я не ошибся в своих ожиданиях. Была и каша, и белый хлеб, и никто не требовал, чтобы я ходил по дворам, где злые собаки, а люди злее собак; были и веселые игры с маленькими цыганятами.
Мы собирались на площадке перед костром и торговали воображаемыми конями. Мы хлопали друг дружку по рукам, как это делают барышники, слюнявили и долго пересчитывали конфетные бумажки, означавшие деньги, ругались, требовали придачи, пили «магарыч» из ржавой консервной банки и, шатаясь как пьяные, расходились по шатрам, причем каждый считал себя в выигрыше, а других внакладе. Это была настоящая цыганская игра, и взрослые никогда не цыкали на нас и не ругались, что мы-де путаемся под ногами.
Бывало, наш конный рынок посещал нарядный пожилой цыган, правая рука атамана табора, и отечески нас поощрял. Одно лишь казалось мне странным в этом таборе: уходящий день здесь не провожали ни пением, ни плясками, как то обычно принято у цыган. В таборе Баро Шыро не звучала музыка.
Петю мы видели только издали.
Однажды он пришел перед обедом в черном цыганском костюме, в плисовой давленной узорами жилетке нараспашку, неузнаваемо роскошный и чужой. Сбылась его заветная мечта: из одного кармашка в другой по животу Пети тянулась часовая цепочка. Правда, на цепочке висел лишь футляр от часов (у цыган это называлось «часы без требухи»), но разве это важно — цыгане не по часам определяли время. Сапоги у Пети фартовые, с узкими утиными носами и лакированными голенищами. Таким предстал перед нами Петя, и я вдруг почувствовал, что мне очень легко теперь назвать его «дядей».
Но бабушку не обрадовал Петин наряд. Она задрожала, пала на колени:
— Уйдем отсюда, уйдем, соколик!.. Погубят они твою головушку!
Петя ничего не ответил, он вынул из кармана брюк пригоршню монет и побренчал перед моим носом.
Я попросил у него одну маленькую монетку, но Петя сказал, что тратить деньги запрещено; Баро Шыро сам каждый вечер проверяет, все ли монеты целы.
Услышав имя Баро Шыро, бабушка стала плеваться, рвать на себе волосы и целыми клочьями швырять их на землю.
Петя ухмыльнулся довольной и жалкой ухмылкой одуревшего от счастья человека, достал свои «часы без требухи», поглядел на картонный циферблат и вразвалку зашагал прочь.
Кругом нас было много женщин, но они как ни в чем не бывало продолжали спокойно заниматься своим делом. А бабушка не унималась, и мне было очень за нее стыдно.
— Баба, не надо!.. — просил я и подбирал пучки ее волос, чтобы ветер не разнес их по всему табору.
И тут перед нами возникла невиданная и дивная, как в сновидении, фигура человека. Могучее туловище с саженным размахом плеч едва держалось на коротеньких гнутых ножках. Но длинные волосатые руки, которыми он касался земли, служили ему подпорками.
Самым поразительным в этом могучем карлике была его голова. Огромная, как котел, в жестких вьющихся волосах, с громадными салазками челюстей и плоским сломанным носом, она казалась вдавленной в грудь и плечи. Глаза его, маленькие и светлые, остро поблескивали в глубоких глазницах. Одно ухо у него было больше другого, остроконечное и длинное, растянутое тяжелой серьгой.
Безошибочным детским инстинктом я сразу догадался, что это и есть Баро Шыро. В зубах Баро Шыро сжимал трубку, такую же сказочную, как и он сам. Чубук трубки изображал его собственную голову, вырезанную из морской пенки с поразительным мастерством.
Баро Шыро пыхнул дымом, вынул трубку изо рта и что-то отрывисто сказал бабушке негромким, сиплым голосом. Казалось, звук выходит из его плоского, раздавленного носа. Бабушка глянула на Баро Шыро и повалилась лицом в траву. А тот заковылял прочь на своих ногах-коротышках.
В этот день стало известно, что наши парни идут на «дело».
3
Вечер выдался ветреный. Громко хлопали полотнища шатров, поскрипывали кибитки, словно собираясь в дальний путь; пламя костра не поднималось кверху, длинными языками стелилось оно по земле, слизывая траву. Наши парни ушли; табор замолк, притаился.
Впервые стало мне здесь смутно и тревожно. Я просил бабушку:
— Уйдем, уйдем отсюда, баба…
— Как же мы бросим нашего Петю! — отвечала бабушка и плакала, плакала.
Я чувствовал на губах ее слезы, холодные и соленые.
Я заснул тут же, у костра. И во сне мне было страшно, я звал бабушку, но она не отзывалась. А может быть, мне только снилось, что я ее зову.
Тишину ночи прорезал ужасный вопль. Я проснулся. Окровавленный, растерзанный человек вертелся близ костра, крича: «Убили! Убили!.. Нас убили мужики!..»
А затем раздался другой крик — высокий, тоскливый, крик насмерть раненного животного. Кричала бабушка. Она метнулась к раненому и схватила его за рубашку.
— Ваш сын убит! — рыдая, произнес молодой цыган.
Его окружили старые цыгане и куда-то увели.
Весь табор пришел в движение. Свертывались шатры, кто-то распутывал лошадей, сонных детей кидали в кибитки. Испуганные лошади храпели и бились, их силком вталкивали в оглобли, бешено матерясь, затягивали гужи, подпруги.
И тут перед костром появился Баро Шыро. Он стоял, раздвинув свои короткие ноги, и спокойно разжигал трубку выловленным из костра угольком.
Не знаю, откуда очутился в руке бабушки короткий двулезый нож. Держа нож в опущенной и напряженной до дрожи руке, бабушка в два скользящих шага приблизилась к Баро Шыро и, занеся руку за левое плечо, наотмашь, броском всего тела утяжеляя удар, поразила злодея прямо в его страшное лицо. В самый последний миг Баро Шыро сумел прикрыться рукой. Нож, полоснув его бровь, взрезал кисть. Трубка атамана упала в траву. Костяшками пораненных пальцев Баро Шыро ударил бабушку в грудь. Это был ужасный удар, но бабушка даже не пошатнулась. Она вновь кинулась на убийцу сына… Два дюжих цыгана поспешили на выручку атаману. Им удалось обезоружить бабушку, но удержать ее они не смогли.
Я никогда не видел бабушку такой страшной и красивой. Ее седые волосы разметались вокруг смуглого, как-то жестко помолодевшего лица, глаза яростно горели. Хищным, упругим движением вырвалась она из рук цыган и впилась ногтями в глаза Баро Шыро. На помощь атаману бросился пожилой цыган, заманивший нас в этот табор. Он зацепил бабушкину голову локтевым сгибом руки под челюсть, коленом уперся ей в поясницу и отодрал от Баро Шыро.
— Вяжите! — крикнул он другим цыганам, швырнул бабушку на землю, а сам подхватил Баро Шыро под мышки и с натугой потащил прочь.
И вмиг все опустело. Только что здесь суетились люди, рвались в постромках и ржали кони, шла жестокая борьба трех мужчин с обезумевшей от горя женщиной, и вдруг — пустота. Разбойный табор словно растаял в ночи. Лишь откуда-то сверху, будто с темного, похожего на застывший дым облака, доносился приглушенный топот коней, скрип колес да пощелк бичей. Затем и эти звуки исчезли. Остались ночь, ветер, дотлевающий костер и распростертая на земле, будто неживая, бабушка.
Весь остаток ночи неумолчно бушевал ветер. Он рвал одежду бабушки и мою рубашонку, но он не дал погаснуть костру, все время подкидывая ему пищу: бумажки, солому, сухую траву. Я умолял бабушку открыть глаза, но она не слушалась, только вздрагивала. А затем ветер умолк, повеяло острым рассветным холодом, и я увидел вытоптанную траву, цветные лоскутья, худой чугунок, ржавую консервную банку, из которой мы пили «магарыч» на наших игрушечных торжищах, а чуть поодаль — трубку Баро Шыро, оброненную им, когда бабушка ударила его ножом. Я поднял трубку и плюнул в гнусную рожу злодея. Я плюнул еще и еще, приговаривая: «За Петю, за бабушку, за меня!» Я обозвал его всеми нехорошими словами, которые только знал. Но я не растоптал трубку, не бросил ее в огонь. Бессознательное ощущение искусства, жившее и в моей маленькой душе, позволило мне отделить предмет изображения от самой вещицы…
— Пить, — услышал я голос бабушки.
Я сунул трубку за пазуху, схватил консервную банку и кинулся к ближайшему болотцу. Но когда я поднес бабушке воду, она как-то неловко потянулась к ней и снова упала навзничь. Все это время руки ее оставались связанными. Я с трудом распутал крепкий узел и швырнул в костер шерстяной пояс. Он сразу занялся и сгорел, и мне показалось, что я уничтожил главный источник нашей беды. Затем я снова поднес банку к губам бабушки.
— Внучек мой! Детка моя! Эту воду нельзя пить, там пугаловки плавают.
Но все-таки она выпила эту плохую воду и затем еще много раз пила в течение дня, потому что другой воды поблизости не было, а ее мучила жажда. Наверно, от этой воды и завелась в ней хворь.
Есть было нечего. Кругом валялись лишь клочья сена, зерна просыпавшегося из торб овса да картофельные очистки. Я развел огонь и попытался поджарить эти шкурки, насадив их на прутик, но они сразу обуглились.
— Ступай в деревню, — сказала бабушка. — Есть же хорошие люди…