— Ничего не сделаешь. Ежели бы они понимали что-нибудь, а то ведь, ей-богу, и грех и смех с ними иной раз. Вот вы говорите: убеждение-то. Да. Сижу я однажды в классе и спрашиваю одного мальчика (да и мальчонка-то, признаться, возрастный уж), кто, говорю, мир сотворил? а он отвечает мне: староста, говорит. Вот извольте!
Щетинин на это ничего не сказал.
— Нет, я господина Шишкина всегда вспомню, — продолжал батюшка. — Прямо надо сказать, умный был помещик и такое ко храму усердие имел, даже это диковина.
— Мгм… — рассеянно произнес Щетинин.
— Теперь у него, бывало, мужики все дочиста у обедни. Как ежели который чуть позамешкался — в праздник на барщину! А вы как думаете: не скажи им, так ведь они лба не перекрестят. Эфиопы настоящие.
Марья Николавна закрыла рояль и, подходя к ним, спросила:
— Батюшка, как вам нравится этот вальс?
— Штука изрядная, — ответил батюшка.
Помолчав немного, все трое вышли на террасу.
В саду стояла теплая весенняя ночь, с бледно-голубыми звездами на потухшем небе. Сквозь прозрачный туман виднелись едва заметные призраки берез и вьющиеся между ними песчаные дорожки. Какая-то непонятная тишина подступала все ближе и ближе, застилая кусты и деревья и поглощая тревожный шелест и робкий шорох ветвей.
Вошедшие на террасу люди молча остановились перед темным садом и, как будто охваченные этою мрачною тишиною, долго прислушивались к чему-то.
— Боже, боже мой, — наконец, вздохнув, сказал батюшка и, посмотрев на небо, прибавил: — Премудрость.
— Что вы сказали, батюшка? — спросила Марья Николавна.
— Премудрость, говорю-с.
— Да. А я думала…[33]
— Нет-с, вот что господин Рязанов скажет, — заговорил батюшка. — Где вы тут? Не видать. Вот-с, — продолжал батюшка, отыскав Рязанова, — вот вы смелы очень на слова-то…
— Ну, так что же?
— Нет, я заметил, вы сердцем ожесточены. А помните, о жестоковыйных-то[34] что сказано? То-то вот и есть. Смеяться умеете, а хорошего-то вот и не знаете. Стало быть, забыли, чему учились.
— Да ведь где же все упомнить? Мало ли чему нас с вами учили.
— То-то, погодить бы смеяться-то; книжку бы сперва протвердить.
— И рад бы протвердить, — говорил Рязанов, всходя по ступенькам на террасу, — да все некогда.
— Да не закусить ли нам, господа? — вдруг заговорил Щетинин.
IV
Прошла еще неделя. Ни в занятиях, ни в образе жизни Щетининых не произошло никакой существенной перемены.
Рязанова в доме почти не слышно было: он с утра уходил куда-нибудь в поле; или взбирался на гористый берег реки и с книгою просиживал под деревом до обеда; или уезжал с крестьянскими мальчишками на острова и, сидя в камыше, по целым часам смотрел, как они ловят рыбу; иногда заходил в лавочку. После обеда туда обыкновенно многие заходили посидеть: волостной писарь, из дворовых кто-нибудь, а то дьячок, заплетет косу и зайдет. Вот сойдутся человека три, и в карты. Сидит Рязанов в лавочке на пороге и смотрит на улицу. Жара смертная; на двери балык висит, а жир из него так и течет, мухи его всего облепили; в лавочке брань идет из-за карт.
— Сейчас дозволю себе пять плюх дать! — кричит лавочник.
— Какое ты имеешь полное право в карты глядеть? — спрашивает писарь.
— Я не глядел.
— Нет, глядел.
— Подлец хочу быть.
— Ты и так подлец.
— Ну-ка-ся, — говорит проезжий мужик, держа стакан.
Мальчик наливает ему водки. Мужик крестится и собирается пить. Вдруг в стакан попадает муха.
— Ах, в рот те шило, — говорит мужик, доставая муху. — Вот, братец мой, хрест-от даром пропал.
— Это твое счастье, муха-то, — замечает мальчик.
— И то, брат, счастье. Оно самое мужицкое счастье — муха. Ох, и сердита же только эта водка, — кряхтя и отплевываясь, говорит мужик.
Вечером, возвращаясь домой, Рязанов обыкновенно заставал в конторе кучу баб и девок, с которыми письмоводитель рассчитывался по окончании работы и при этом всегда сердился, спорил и ругался. Через перегородку слышно было, как бабы шептались, фыркали и толкали друг дружку; Иван Степаныч (письмоводитель) кричал на них:
— Эй вы, дуры! Что вы играть, что ли, сюда пришли?
— Чу! чу! — унимали бабы одна другую.
— Ну, много ли вас на десятине пололо? А ты зачем сюда пришла? Ведь тебе сказано! Эй ты, как тебя? Анютка! Где у тебя книжка? Ишь, подлая, как запакостила. Гляди сюда! Кто гряды копал? Ты, что ли?
— Иван Степаныч!
— Ну!
— Погляди у меня в книжке.
— Я те погляжу! Муж-то у тебя где?
— В солдатах.
— Чего тебе там смотреть?
— А это что такое?
— Это? — Траспор. Поняла? Дура! Ничего ты не знаешь. Поди стань у печки.
— Иван Степаныч, чаво я тебя хочу спросить.
— Спрашивай!
— Таперь ежели я мальчика рожу, что яму…
— Пошла вон!
Кончив расчеты с бабами, Иван Степаныч иногда заходил к Рязанову и сообщал ему новейшие политические известия в таком роде:
— Газеты читали? Генерал Грант получил подкрепление. Еще извещают, что генерал Мид перешел Рапидан и настиг главные силы генерала Ли[35]. Вот опять чесать-то пойдет. Ах, черти! Ну, только им против майора Занкисова далеко.
— Ну, конечно, — подтверждал Рязанов.
— В «Московских ведомостях» описано: весь в белом, и лошадь белая, несется впереди, а белый значок позади. Сейчас налетит — раз!.. Из Петербурга дамы прислали письмо: Кузьма Иваныч, сделайте ваше одолжение, наслышаны, так и так, обо всех доблестных делах… — все удивление и признательность… Со значком среди опасностей боя… будьте так добры, говорят, вот нашей работы… от души преданные вам дамы.
— Мгм. Это хорошо, — говорил Рязанов.
— Нет, слышите, какая штука-то: там этот жонд весь ихний — к чертям!.. а эти самые гмины ихние, что ли, — черт их знает — говорят: вот, говорят, теперь свет увидали. А? Нет, ведь хитрые, анафемы. Да. А еще в деревне Граблях крестьянин Леон, двадцати лет, надев овечью шубу шерстью вверх, вечером отправился в дом Семена Мазура, а он его хлоп из ружья. Вот оглашенные-то! Ха, ха, ха! Чем занимаются? а? Тоже небось солтыс какой-нибудь. Гха! Солтыс! А то еще войт у них бывает. Войт…[36]
Разговоры за обедом и за чаем с каждым днем становились все короче и короче. Самое ничтожное обстоятельство, самый ничтожный случай сейчас же становился темой для разговора, и всякий разговор неминуемо кончался спором, во время которого Щетинин разгорячался, а Марья Николавна с напряженным вниманием и с беспокойством ловила каждое слово и, видимо, не удовлетворенная спором, уходила в сад или просиживала по целым часам в своей комнате, глядя на одно место. Встречаясь с Рязановым наедине, она пробовала заговаривать с ним, но из этого обыкновенно ничего не выходило. Она спросила его один раз:
— Вы, должно быть, презираете женщин?
— За что-с?
— Я не знаю; но, судя по вашим разговорам, я думала…
— Нет-с, — успокоительно отвечал он. — Да я и вообще никого не презираю.
Так разговор ничем и не кончился: Рязанов стал глядеть куда-то в поле, а Марья Николавна постояла, постояла, посмотрела на его жидкие длинные волосы, на кончик галстука, странно торчащий вверх; поправила свою собственную прическу и ушла.
В другой раз она встретила его в саду с книгою.
— Что это вы читаете? — спросила она Рязанова.
— Так, глупая книжонка.
— Зачем же вы ее читаете, если она глупая?
— На ней не написано: глупая книга.
— Ну, а теперь, когда уж вы знаете?
— Ну, а теперь я уже увлекся, мне хочется знать, насколько она глупа.
Марья Николавна немного помолчала и нерешительно спросила:
— Скажите, пожалуйста, ведь вы… вы не считаете моего мужа глупым человеком?
— Нет, не считаю.
— Так почему же вы с ним никогда не соглашаетесь в спорах?
— А потому, что нам обоим это невыгодно.
— Почему же ему невыгодно? — торопливо спросила Марья Николавна.
— Спросите его сами.
— Я непременно спрошу.
Она сорвала ветку акации, начала быстро обрывать с нее листья и, сама не замечая, бросать их на книгу. Рязанов молча взял книгу, стряхнул с нее листья и опять принялся читать. Марья Николавна взглянула на него, бросила ветку и ушла.
После одного из таких разговоров она вошла к мужу в кабинет и застала его за работою: он поверял какие-то счеты. Она оглянулась и начала что-то искать.
— Ты что, Маша? — спросил ее Щетинин.
— Нет, я думала, что ты…
— Что тебе нужно?
— Да ведь ты занят.
— Что ж такое. Это пустяки. Тебе поговорить, что ли, о чем-нибудь?
— Ммда. Я хотела тебя спросить…
— Ну говори! Садись сюда! Да что ты какая?
— Ничего. Пожалуй, Яков Васильич придет.
— Нет, он теперь, должно быть, уже не придет. Ты что же? не хочешь при нем? а?
Марья Николавна молчала; Щетинин хотел было ее обнять, но она тихо отвела и пожала его руку. В кабинете было почти темно; на письменном столе горела свеча с абажуром и освещала только бумаги и большую бронзовую чернильницу. В окно вместе с ночными бабочками влетали бессвязные отголоски каких-то песен и тихий, замирающий говор людей, бродивших по двору; Марья Николавна сидела на диване, отвернувшись в сторону, и щипала пуговицу на подушке. Она то быстро оборачивалась к мужу, как будто собираясь что-то сказать, то вдруг припадала к пуговице и пристально начинала ее разглядывать; потом опять бросала и все-таки ничего не говорила.
— Да что? что такое? — с беспокойством глядя на жену, спрашивал Щетинин.
— Вот видишь ли, — наконец, начала она. — Я давно хотела спросить… да… да как-то все… Я, может быть, этого не понимаю…