Трудное время — страница 2 из 33

ститут; будучи дома на каникулах. Поводом к такому решению послужила смерть отца, вызвавшая якобы необходимость принять хозяйство «на мужские плечи». Но хозяйством 14-летний юноша не занялся, а увлекся делом, более соответствующим его возрасту: он стал думать о смысле жизни. Нервный и возбудимый, он не останавливался на «золотых серединах» и, найдя смысл жизни и опору в религии, сделался религиозным до фанатизма. Он постился и «умерщвлял плоть»: голодал и носил на голом теле вериги — ржавую цепь от старых весов. Цепь сдирала кожу, на теле образовались язвы, но — «если любишь и веришь», то можешь стерпеть любые лишении и страдания. Осенью Василий вернулся в институт — духовно изменившийся; он стал добровольно прислуживать в институтской церкви. Но что-то мучило юношу, его пытливый ум не выдерживал однозначности религиозных догматов, и однажды (это случилось в 1853 году) судьба набожного воспитанника дворянскою института решительным образом изменилась. Вот как об этом рассказано в романе Л. Нелидовой: «В институтской домовой церкви шла обедня в один из больших праздников. Свиридов (так Нелидова назвала Слепцова. — В.Л.) вместе с другими двумя мальчиками, увлеченными его примером, прислуживал, по обыкновению, в алтаре. Остальные ученики в величайшем порядке были выстроены парами вдоль церкви. Публики по случаю праздника собралось более обыкновенного, и половина обедни успела уже отойти, как вдруг, как раз в ту минуту, когда с первыми словами «Верую» священник отдернул церковную завесу над царскими вратами, с левого клироса вышел бледный более обыкновенного Свиридов, сделал несколько шагов по амвону, отворил снаружи царские врата и вошел в алтарь». Всеобщее изумление и ропот вызвал этот поступок: в царские врата могли входить только священнослужители. Вдруг из алтаря послышался стон, и через некоторое время мальчика вынесли; он был без сознания. Директор института, немец, пришел в негодование и требовал у юноши объяснений. Ответ поразил его: «Я хотел испытать, что будет, — слабым голосом, лежа в постели, с страдальчески нахмуренными бровями, но уже с полным сознанием отвечал Свиридов. — Я ведь, входя, сказал: не верую! Я хотел видеть, допустит ли это и накажет ли меня за это бог. Если он есть, он ведь непременно должен был наказать меня, потому что тогда я сделал грех и, пожалуй, даже большой грех. Но вот я, видите ли!.. Я сомневаюсь… Я ведь давно сомневаюсь, вот в чем дело, — докончил Свиридов уже как бы про себя…» Естественно, что такое объяснение ни в коей мере не могло оправдать юношу, — напротив, оно с очевидностью показывало непрочность религиозного чувства и склонность к атеистическому образу мыслей… Слепцов был исключен из института. Поступок, совершенный им, был весьма неординарным и, безусловно, не мог не сказаться на дальнейшем духовном развитии юноши. Отныне поиски жизненных опор у него не могли быть связаны с религией. В своих размышлениях о добре и зле, справедливости и несправедливости, счастье и страдании он приходит к мысли об антигуманном характере современного ему общественного устройства. «…В основании нашей религии, нашей нравственности до сих пор положено было страдание, заметьте, — одно страдание, апофеоз страдания», — делает заключение юноша — замечательное по глубине и четкости мысли заключение. Страдание, рассуждает он, противоестественно, его должно заменить наслаждение жизнью — но какое? «Задача, — думает Свиридов-Слепцов, — в том, чтобы люди поняли преимущество одних (удобств. — В.Л.) перед другими и добровольно поступились некоторыми из удобств и радостей жизни, ежедневных, вульгарных и малоценных, не даром, нет! Но ради обмена на бесконечно более высокие, неизмеримо более утонченнейшие и в тысячу раз, может быть, более сильные наслаждения высшего порядка, духовные, альтруистические. Без наград, без удобного пансиона на том свете, как говорит Герцен, а именно ради самой цели, ради естественного в каждом человеке эгоистического стремления к счастью». Упор на духовность в этой своеобразной «теории наслаждения» указывает на характернейший признак мировоззрения Слепцова вообще — его страстную веру в необходимость перестройки общественного порядка на основаниях высшей духовности.

Пятидесятые годы — пора его метаний. Осенью 1853 года Слепцов поступает на медицинский факультет Московского университета, а уже через год оставляет медицину, увлекшись театром. Любовь к театру у Слепцова прежде всего свидетельствует о художественном складе его личности; но и его социальное мышление, безусловно, проявилось в этой любви. Вспомним суждение Гоголя о театре: «Это такая кафедра, с которой можно много сказать миру добра». Слепцову было свойственно именно такое отношение к театру. Но определить свое прочное место в искусстве он еще не умел… Проработав сезон 1854/55 года в ярославском театре, Слепцов возвращается в Москву; в 1856 году он женится на танцовщице московского театра Екатерине Цукановой, но брак этот был недолог: через год жена Слепцова умерла.

В 1858 году он женится на дочери тверского помещика Елизавете Языковой, — по-видимому, познакомившись с нею через ее брата, адвоката-либерала, впоследствии участника знаменитой слепцовской коммуны.

Поступив на службу в канцелярию московского гражданского губернатора, он оказался в одном из «нервных узлов» государственной системы, возбужденной ожиданием близких и важных событий: решался вопрос об упразднении института крепостного права.

Предреформенные годы для молодежи обеих столиц и крупных губернских городов — годы подготовки к «делу». Всему живому и свежему передавалась энергия времени, на все полуживое и дряхлое время действовало как гальванический ток, вызывая судороги. Радикализм левел до нигилизма, консерватизм пытался обрести уверенность в крайне правом охранительстве, прагматизм и позитивизм овладевали молодыми умами; увлечение естественными науками знаменовало распространение атеизма.

«Все как будто знали, что надо делать, и жаждали этого дела. Все знали, что жить основами прошлого нельзя, что обновление, реформы необходимы, а прежде всего необходимо освобождение крестьян. Но это было только начало, хотя бы и самое важное. Надо было обновить суды, цензуру, администрацию, «эмансипировать» женщин, выстроить железные дороги и т. д. Всех — и молодых, и старых — охватило лихорадочное возбуждение, истинная сущность которого сводилась к тому, что общество стремилось к самодеятельности, к освобождению от административной опеки, полновластной и всепоглощающей в царствование Николая I. Органами этой самодеятельности должны были явиться печать, земство, суд присяжных. Этому стремлению к самодеятельности, к эмансипации от прошлого и стремилась удовлетворить литература эпохи. Принципом ее одинаково был гуманизм, но этот гуманизм принял характер требовательной гражданственности. Мечтали о создании на Руси человека-гражданина. И к этому сводилось все, этому все служило».

Так писал либеральный историк литературы Е. А. Соловьев, и его характеристика конца 50-х — начала 60-х годов заслуживает самого пристального внимания, потому что именно в эту эпоху складывались наиболее резко противостоящие друг другу общественно-политические и литературные партии, развивались новые социальные характеры и темпераменты, во многом определившие своеобразие путей, по которым двинулись литература и жизнь России после крестьянской реформы.

Слепцов относился к разряду натур, не останавливающихся на полпути. Он быстро погрузился в атмосферу освободительно-либеральных словопрений и быстро выплыл из нее. Близко сойдясь с участниками модного в Москве литературного салона графини Салиас де Турнемир, Слепцов не мог долго оставаться деятельным лицом среди фразеров. Летом 1860 года он совершает решительный поступок, из которого логически должны были вытекать другие, столь же решительные поступки: он продает свою часть имения брату, тем самым устраняя возможность «нетрудовых доходов», и начинает добывать средства к жизни литературным трудом. Осенью этого же года, заручившись рекомендацией этнографического общества, Слепцов отправляется в путешествие по «городам и весям» Московской губернии, намереваясь познакомиться с тем, как живут и работают строители железных дорог, фабричный люд, каковы нравы на Руси обновляющейся. Результатом этого знакомства явились очерки, появившиеся в газетах «Московский вестник» и «Русская речь» весной 1861 года. В «Русской речи» был затем напечатан весь цикл слепцовских очерков, получивший название «Владимирка и Клязьма». Помимо богатого фактического материала, очерки Слепцова знаменовали собой и новый литературный стиль и появление новой писательской личности. Прежде всего, очерки Слепцова выделялись тем, что в них с панорамной широтой изображались наиболее важные движения взбодрившегося после отмены крепостного права капитализма, капитализма русского образца: тут и жульничество подрядчиков, и безалаберность случайных рабочих, и нищета, грязь, болезни, водка… Взыскательный (хочется по-старому, по-книжному сказать — взыскующий) и как будто даже суровый взгляд повествователя-путешественника замечает всю пестроту человеческой массы вокруг и различает все роли в большом и сложном социальном спектакле. Внешне не выдающий своего отношения ко всему, что видит и слышит, повествователь самим отбором событий и лиц устанавливает совершенно недвусмысленный угол зрения на изображаемое. И постепенно начинаешь ощущать в его иронии горечь, в юморе — сострадание, в отчужденном объективизме — негодование, в протокольной записи бесед — симпатию к собеседнику или, наоборот, антипатию к нему.

«Ткач был небольшой худенький человечек, но в то же время очень шустрый и проворный на вид. Ручки у него были крошечные, точно у девочки.

Глядя на его убогое телосложение, я все думал: как это он мог нести на плечах такой бочонок?

— Дорога нынче водка стала? — сказал я.

— Беда; хошь совсем бросай пить.

— Что ж? Разве нельзя бросить?

— Нам это никак невозможно. Это точно, что по деревням многие совсем оставили. Вон по Можайке, 10 верст от Москвы, деревня есть, — другой год не пьют, и ничего, не жалуются; самовары завели, к чаю охоту большую имеют. А что нам? Нам без вина никак невозможно: наше дело такое. Без вина работать не станешь.