Трудное время — страница 26 из 33

— Когда это лето кончится! — говорит она, безнадежно глядя вдаль. — Хоть бы уехать, что ли, куда-нибудь.

— Не все ли равно: летом везде жарко, — помолчав, говорит Рязанов.

— Я воображаю, каково теперь этим несчастным бабам жать на такой жаре.

— Да-а.

— Ужасно!

— Вы бы им зонтики купили.

Марья Николавна нахмуривается, потом вдруг опускает зонтик и застегивает его на пуговку.

— Не хочу больше зонтика носить. Поле подарю.

Рязанов улыбается.

— Кому же это назло?

— Никому; себе самой.

— Да ведь им-то от этого не легче.

— Кому?

— Бабам-то… Они все-таки без зонтиков останутся.

Марья Николавна молчит и, крепко стиснув зубы, порывисто тычет зонтиком в землю.

— Зачем же вы чужой зонтик ломаете?

— Какой чужой?

— Да ведь это Полин.

— Это… это я не знаю, что такое, — быстро поднимая голову, говорит Марья Николавна и уходит домой.

* * *

Сумерки. Рязанов сидит в своей комнате у окна и, подпершись локтями, смотрит в сад. К окну из сада подходит Марья Николавна.

— Что вы тут сидите?

Рязанов подбирает свои локти.

— Какая скука!

— А вы бы музыкой занялись.

— Какой вздор! Разве музыка поможет.

— Ну, книжку почитайте!

— Все это не то вы говорите.

— Чего же вам нужно?

— Сама не знаю. Мне как-то все это… грустно мне очень.

Рязанов ничего не отвечает.

— Понимаете, — скороговоркой продолжает она, — я знаю, что все это никуда не годится, что нужно что-то такое делать, поскорей, поскорей… Ну, может быть, не удастся… страдание… Что ж такое? Это ничего… По крайней мере знаешь, за что. А то, что это такое? Я хочу жить. Что же вы молчите?

— Что же мне прикажете говорить?

— Скажите что-нибудь!

— Да разве на это можно отвечать сколько-нибудь основательно: вы сами посудите!

— Да вы хоть так, неосновательно отвечайте!

— Что же толку-то будет?

— Все толк, толк…

— Странная вы женщина! Да ведь сами же вы его добиваетесь.

— Ну, да, да. Разумеется. Не слушайте меня: я сама не знаю, что говорю. Прощайте!

* * *

Вечер. На террасе сидит Марья Николавна и приготовляет чай. Рязанов на другом конце просматривает только что привезенные газеты. Входит Щетинин, бросает на них небрежный взгляд, стоит несколько минут на средине террасы, зевает и говорит:

— Однако вечера-то прохладные стали. Сыро, я думаю, гулять.

Молчание.

— Не наливай мне чаю: я не хочу, — говорит он жене.

Она молча отодвигает его стакан в сторону.

— А вы хотите? — спрашивает она Рязанова.

— Что-с? — очнувшись, спрашивает он.

— Чаю хотите?

— Хочу.

Он подходит к столу и, всматриваясь в Щетинина, подвигает себе стул.

Щетинин задумчиво стучит по столу пальцами.

— Ну, что в газетах? — спрашивает он, не глядя на Рязанова.

— Да ничего особенного; по части внутренних дел все хорошо: усмирение идет успешно, крестьяне освобождаются, банки учреждаются, земские собрания собираются. Ну, а в европейской политике небольшое замешательство вышло по случаю того, что Наполеон опять имел с Бисмарком дружеское шептание.

Марья Николавна улыбается. Щетинин сидит, опершись на руку щекою, и смотрит на лепешки; потом берет одну из них, разламывает и говорит:

— Как этот Степан стал скверно лепешки печь — просто ни на что не похоже: точно деревянные.

На это никто ничего не отвечает.

— Маша, ты хоть бы сказала ему, что ли.

— Ты бы сам сказал.

Щетинин, не поворачивая головы, а подняв только брови и скосив глаза, долго смотрит на жену; она очень внимательно пьет чай.

— О-охо-хо, — насильно зевает Щетинин. — Когда же это мы в лес-то соберемся, — опять заговаривает он немного погодя. — Собирались, собирались, так и не собрались. Вот и Иван Павлыч с женою тоже хотели с нами.

— Что за лес, — вполголоса замечает Марья Николавна.

— Нет; оно бы хорошо, знаешь, съездить эдак чаю напиться, отдохнуть. А? Как ты думаешь, Рязанов?

— Да, ничего.

— Ну, вот видишь! Вот и он тоже согласен, Маша!

— Что?

— И он с нами поедет!

— Ну, и пусть его едет. Мне-то какое дело?

— Да ведь ты прежде сама это любила.

— Прежде!..

— Нет; я думал… одним словом… черт знает, ужасно как-то здесь… душно, — внезапно сдергивая с себя галстук, говорит Щетинин и встает из-за стола.

— Вот осень придет, — рассуждает он сам с собою, стоя уже на другом конце террасы и глядя в сад, — здесь еще нужно акаций подсадить, а то пусто как-то оно… выходит. Опять эти мужики проклятые, — раздражительно произносит он, заметив подходящих к крыльцу мужиков, — когда они меня оставят в покое? — говорит он, хватаясь за голову, и уходит.

На террасе опять наступает молчание. Рязанов, прочитав письмо, рассматривает конверт.

— Что вы рассматриваете? — спрашивает его Марья Николавна.

— Печать смотрю. Скверный какой нынче сургуч стали делать.

— А что?

— Да не держится.

— Послушайте, сколько стоит дорога отсюда до Петербурга?

— Это смотря по тому, как ехать.

— Ну, самый дешевый способ?

— Рублей пятьдесят.

— Только-то! Это ничего.

— Уж вы не собираетесь ли?

— Н-не знаю. А что?

— Ничего…

Марья Николавна пристально всматривается в него.

— А что бы вы сказали, если бы я поехала?

— Ничего бы не сказал. Я не знаю, зачем бы вы поехали.

— Не знаете?

— Не знаю.

— Гм.

Марья Николавна придает своему лицу небрежное выражение, встает из-за стола и, напевая что-то, подходит к перилам террасы; долго стоит, опершись обеими руками, и, прищурясь, всматривается в картину, широко раскинувшуюся позади сада: на синие озера, подернутые вечерним туманом, на лиловатые кучи столпившихся на западе облаков и бледное, мало-помалу холодеющее небо… В саду наступила тихая, росистая ночь, и на дворе совсем стало тихо; только слышно, как во флигеле Иван Степаныч играет на скрипке «Коль славен наш…».

— Любили вы когда-нибудь прежде? — вдруг оборачиваясь к Рязанову, спрашивает Марья Николавна.

— Нет.

Она долго и недоверчиво смотрит ему в лицо.

— Отчего?..

— Некого было.

Она медленно поворачивается к нему спиною и, нагнувшись лицом к перилам, почти шепотом спрашивает:

— А теперь?..

— Н-н…

— Хоть бы ужинать, что ли? — неожиданно входя в двери, говорит Щетинин.

* * *

Воскресенье. Утром, после обедни, пришел батюшка и принес Марье Николавне просвирку.

Подали завтрак.

— В церковь что редко жалуете? — спросил ее батюшка.

— Не хотите ли водочки? — спросила она батюшку.

Он на это ничего не сказал, только крякнул и, засучив рукав, потянулся к графину.

— Жарко, батюшка, — сказал Щетинин.

— Тепло-с, — отвечал он, намазывая масло.

Щетинин ходил по комнате. Марья Николавна сидела за столом и рассеянно крошила хлеб.

Выпив рюмку, батюшка откусил кусок хлеба и, поглядев на следы своих зубов, оставшихся на масле, спросил:

— А этот господин… студент… все еще здесь?

— Здесь, — глухо ответил Щетинин и сейчас же спросил батюшку: — Как дела ваши?

— Что дела-с! Дела худы.

— Что такое?

— С коровой своей никак не соображусь: молока не дает, и так надо думать, что лишится она молока совсем. Да и попадья что-то не тово: животом все жалуется.

— Это нехорошо, — заметил Щетинин и опять пошел ходить из угла в угол.

— Утомился, — сказал батюшка, усаживаясь за стол. — О, боже мой! День-то жаркий, да и сверх того проповедь сказывал.

— Какую проповедь? — с участием спросил Щетинин, очевидно думая о другом.

— Так, небольшое слово сказал. Да и слово-то, признаться, давно уж оно завалялось у меня, старое слово, от тестя, покойника, досталось мне. Ну, все-таки, как бы то ни было. Нельзя. Строгости эти пошли…

— О чем же слово-то? — спросила Марья Николавна.

— О любомудрии-с.

— О чем?

— О любомудрии, сударыня, — отчетливо повторил батюшка.

— Это что же такое? Это значит, если кто любит мудрить, что ли? — улыбаясь, спросила она.

— Н-да-с: мудрить! — тоже улыбаясь, ответил батюшка. — Сами знаете, какое ныне время. Мне вон онамедни в городе кафедральный протопоп сказывал, — преосвященный его призывал, — уж он, говорит, уж он, говорит, мне пел, пел; ежели, говорит, да чуть что услышу, в порошок истолку, сгниешь в дьячках, говорит; так я, говорит протопоп, — вы как думаете? — насилу ушел; дверей-то, говорит, не найду. Не найду дверей и шабаш. Спасибо, служка указал. Так вот оно какое дело. Гордость-то нас до чего доводит, — заключил батюшка, обращаясь к Щетинину.

— Да, — заметил Щетинин.

— Не хотите ли еще? — спросила его Марья Николавна, указывая на графин.

Батюшка посмотрел на него испытующим взглядом.

— Гм. Да как вам сказать? Оно точно что… С горя нешто? Ха, ха, ха!

Батюшка выпил.

— Да; строго, строго насчет этих порядков, — говорил он, нюхая корку. — Фф! строго.

— Без строгости нельзя, — проходя мимо стола, рассеянно сказал Щетинин.

Батюшка обернулся.

— Хорошо вам говорить, Александр Васильич, нельзя. А я вот вам скажу теперь наше дело.

Щетинин остановился.

— Благочинный?

— Да. Вы как об нем полагаете?

— Так что же?

— А то же-с, что в старые годы, например, книги представлять, метрики там эти, — гусь, ну, много, много, ежели я ему поросенка сволоку, полтинник денег. И еще как довольны-то были! А теперь поди сунься-ка я к нему с поросенком-то, — осрамит. «Что ты, скажет, к писарю, что ли, пришел?» Бутылку рому, да фунт чаю, да сверх того три целковых деньгами. Глядишь, они, метрики-то эти, в шесть целковых тебе и влетят, как одна копеечка. Верно. Вот что-с. Новые порядки. А попу теперь ежели еще рюмку выпить, — вдруг заговорил батюшка, переменяя тон, — то это будет в самую препорцию. Чего-с?