— Он у нас хваляит, — заметил мальчик и опять принялся его качать.
Марья Николавна хотела было еще что-то спросить, но поглядела в окно, подумала и пошла. У ворот по-прежнему стояла слепая кобыла и, потряхивая ушами, беззаботно шлепала своею отвисшею губою.
Рядом с этой избою стояла другая, точно такая же; и дальше все то же: гнилые серые крыши, черные окна с запахом гари и ребячьим писком, кривые ворота и дырявые, покачнувшиеся плетни с висящими на них посконными рубахами. Людей совсем почти не видно было, только среди улицы стоял, выпучив бессмысленные глаза и развесив слюни, Мишка-дурачок и, покачиваясь, тянул: «лэ-лэ-лэ…»
Марья Николавна шла все скорее и скорее, опустив глаза и стараясь по возможности не взглядывать по сторонам.
— Что вы приуныли? — шутя спросил ее Рязанов.
Она ничего не ответила, только вскинула на него своими черными печальными глазами и опять сейчас же опустила их в землю.
— А как же перемирие-то? Или уж раздумали?
— Раздумала, — тихо сказала она, кивнув головою, и пошла еще скорее.
В самом конце села, у волостного правления, толпился народ. Марья Николавна остановила какую-то старуху и спросила ее:
— Что это они там делают?
— А господь их знает, родима. Должно, судьбишша у их там идет. Промеж себя что-нибудь.
Марья Николавна пошла было прямо, но потом остановилась и, сообразив, обошла вокруг пожарного сарая, прокралась сзади к плетню и посмотрела. Рязанов подошел и тоже стал смотреть; сквозь щели видно было все, что происходит на дворе: на крылечке в рубашке сидел старшина; неподалеку от него, опершись на палочки, стояли старики в затасканных шляпенках с медными бляхами на зипунах; дальше толпился народ. Время от времени на крыльце появлялся писарь, спорил с мужиками, кричал кому-то: «Нет, ты поди сперва почешись! Почешись поди, знаешь, где? а потом уж я с тобой буду разговаривать», — и опять уходил. Мужики что-то кричали ему вслед и спорили между собою. Сначала ничего нельзя было разобрать, но потом понемногу дело разъяснилось: спор шел о податях, спорила и горячилась собственно толпа, должностные же лица в это дело не мешались; старшина, сидя на приступочке, зевал и рассеянно посматривал по сторонам, старики разговаривали между собою, ковыряя батожками землю. Но тут же, у стены, только поодаль от прочих, стояли еще два мужика без шапок и в спор не вступались. Один из них, высокий, черноватый, с широким угрюмым лицом, скрестив на груди руки и подавшись немного вперед, внимательно вслушивался в говор толпы, тревожно поворачивал голову то правым, то левым ухом и в то же время то поднимал, то опускал, то сдвигал свои густые черные брови; у другого лицо было совсем бабье, дряблое, с жиденькою белокурою бороденкою и маленькими красными глазками. Он преспокойно смотрел вверх и очень внимательно следил за воробьями, как они скачут по крыше пожарного сарая и что мочи орут, стараясь отнять друг у дружки какую-то корку. Ему даже это смешно стало…
— Ну, так как же, братцы? — громко спросил один старик, отходя от стены и оглядывая всю толпу. — Колько ни толкуй, а, видно, тово…
Оба мужика встрепенулись — и вытянулись.
— Да нет, ты погоди! Нет, постой, — опять заговорили в толпе.
— Чаво стоять-то? Отбузунил их, да и к сто́роне.
— Знамо. Рожна ли тут еще! — подтвердил другой.
— Им потачки давать нечего.
— Зачем потачку давать?
— Что на них глядеть? Да пра.
— Гляди — не гляди, а подать за них все плати.
— Ишь они ловки!
— Мир за них плати, а они этому и рады.
— Что ж, неужели им теперь плакать? Ах, братцы мои, — пошутил кто-то.
Все засмеялись, даже старшина полюбопытствовал:
— Чаво это?
— А мы про то, ваше степенство, что, мол, попужать их маненько. Эдак-то лучше, — скромно доложил один маленький мужичок.
— Это не вредно, — подтвердил старшина и опять зевнул.
— Для страху, чтобы страх знали, — заметил один старик.
— Опосля сами бладарить станут, — прибавил мужичок.
— Обнаковенно.
Вдруг все замолкли: совсем тихо стало, только слышно, как старик какой-то кашляет и кто-то все еще бормочет про себя недовольным голосом: «Ишь ты… на-ка что… так-то…» Чернобровый мужик притаился и, зажмурив глаза, не трогался с места; другой, с полуоткрытым ртом и наклоненной набок головою, тоже остался недвижим… Но тут старшина встал и, потягиваясь, произнес:
— Что ж, драть так драть: черта ли проклажаться?
Народ колыхнулся; неплательщики, стоявшие у стены, оба в одно время взглянули на старшину и потупились. Опять начался бестолковый говор, кто-то крикнул: «Погодить бы», — но уже никто никого не слушал, толпа задвигалась; мужики всходили на крыльцо, путались, некоторые пошли вон из ворот. Из правления вышел сотский, неся под мышками два пучка хворосту; перед крыльцом опросталось место.
— Кого вперед? — спросил один десятский, снимая с себя зипун и расстилая по земле. Толпа расступилась, потому что в это время один из неплательщиков (чернобровый) продирался одним плечом вперед, выпучив глаза и с ожесточением потряхивая бородой; маленький выборный мужичок держал его за рукав. В то же время на этого чернобрового мужика наскочили двое и хотели его повалить, но он отчаянно замахал руками и повалился перед стариками на колени, без толку мотая головой и говоря захлебывающимся голосом:
— Отцы! голубчики! кормильцы! батюшки!
Позади него, слезливо посматривая на стариков и придерживая рукою гашник, стоял другой неплательщик.
— Клади его, — тихо сказал старшина.
Чернобровый мужик заметался, но на него навалилось несколько человек, окружили, толпа осела посередке и глухо завозилась над ним; «батюшки» — в последний раз, но уже тихо, как будто под землею простонал тот же голос; толпа отшатнулась, что-то жикнуло, и вслед за тем раздался дикий, безобразный крик…
Марья Николавна взвизгнула и в ужасе, схватив себя за голову, бросилась от плетня. Она бежала без оглядки, заткнув себе уши, по улице, мимо церкви, сбивая с ног встречных, ничего не видя, добежала домой, бросилась в свою комнату, упала на кровать и зарыдала. К ней вошел Щетинин:
— Что с тобой? Что случилось?
Она махнула рукой:
— Уйди! Все уйдите!..
XIII
Марья Николавна целый день не выходила из своей комнаты; Щетинин взъерошивал себе волосы и ломал руки; наконец, велел накрывать на стол и послал звать Рязанова обедать, а сам в волнении ходил по комнате — и не выдержал — пошел к нему во флигель, но встретился с ним на крыльце, взял его под руку и повел в залу. Войдя в комнату, он поглядел на дверь и, путаясь в словах, сказал:
— Послушай! Ты знаешь, между нами там… несходство в убеждениях, но это ничего не значит… Я тебе верю. Слышишь ли?
— Ну, слышу.
— Я знаю, что… ты меня обманывать не станешь… Мое положение… Ты понимаешь, войди в мое положение, как это для меня важно знать причину того, что тут вышло. Я уверен, что ты объяснишь мне все. Ты мне этим докажешь свою… дружбу.
— Это я могу.
— Растолкуй же мне, сделай милость, что это с ней случилось. Какая причина?
— Причина очень простая, — спокойно отвечал Рязанов, — увидала, как мужика дерут.
— И больше ничего?
— Больше ничего.
— Честное слово?
— Чудак! Да ведь сам же ты сказал, что мне веришь.
— Да!..
Щетинин хлопнул себя по лбу.
— Пойдем обедать, — прибавил он, вздохнув. — А я-то сдуру вообразил… Впрочем, и ты, брат, хорош, — говорил он весело, садясь за стол. — Как же это ты позволил ей присутствовать при этой экзекуции?
— То есть как?
— Почему же ты ее не увел оттуда?
— Зачем?
— Да ведь согласись, что… такая картина хоть кого перевернет.
— Ну так что ж?
— Да ведь ты с ней был?
— Так ты-то что же думал? Ты надеялся, что я с твоею женою поступлю в этом случае так, как поступают осторожные маменьки с своими неопытными дочками, то есть даст ей книжку и говорит: на вот, душенька, это ты можешь читать, а вот что пальцем закрыто, того тебе нельзя. Так я тебе скажу, друг любезный, что, во-первых, я за это никогда не брался, а во-вторых, такой штуки, брат, пальцем не закроешь.
— Да ну, положим, что, по-твоему, оно, может быть, и так, только все же… да, как ты хочешь, неприлично, наконец.
— А! ну, это уж твое дело. Напрасно же ты ей прежде не внушал, что благородной даме неприлично смотреть на мужиков в то время, когда их порют.
В продолжение дня Щетинин несколько раз подкрадывался к жениной комнате и прислушивался, но, ничего не расслышав, объявил прислуге, что барыня почивает, и не велел ее беспокоить. Вечером он вздумал было заняться делом, но не мог: порылся в бумагах, постучал на счетах, взял книгу, почитал… Нет, что-то не читается; начал лампу поправлять: вертел, вертел ее, только и сделал, что начадил полную комнату, наконец, погасил совсем, зажег свечу, отобрал несколько нумеров газет и, осторожно ступая, отправился в залу. В зале целый день были заперты окна, а потому было душно, как в бане, и пахло как-то странно, краской не краской, а вообще каким-то кадетским корпусом. Щетинин открыл окна, сел у стола и долго просидел так, с газетою на коленях, присматриваясь к своей собственной зале и беспрестанно прислушиваясь к чему-то.
Поздно вечером, часов в одиннадцать, вошел Иван Степаныч.
— Тише, тише, — махая рукой, шепотом сказал ему Щетинин. — Вам что?
— Пожалуйте ружье!
Щетинин удивился.
— Зачем?
— Чего-с?
— Зачем вам ружье?
— Для собаки-с. По селу бешеная собака ходит, так нужно ее застрелить.
— Как же вы теперь ее застрелите: темно.
— Я завтра пораньше. Да еще ведомости одолжите, когда прочтете. Мне там очень желательно продолжение насчет стриженых девок. Читали, как их ловко отделывают? Это одна мать. Она прямо об себе говорит: я, говорит, мать. Очень чудесная статья. Вы прочитайте!
Щетинин ничего не ответил и, помолчав, спросил: