ежал еще другой, ничем не изгладимый отпечаток: низкие потолки, широкие изразцовые печи, да и самые размеры и расположение комнат — ясно доказывали, что дома такого рода сжечь можно, но пересоздать нельзя.
Гость тихо прошел по всему дому, молча останавливаясь в разных комнатах, и вернулся опять в переднюю: там в простенке висело большое дубовое зеркало, по бокам его стояли новые дубовые стулья с высокими спинками, дубовая вешалка в углу; но у стены так и остался широкий, неуклюжий, только заново выкрашенный коник[19].
— Куда же идти? — спросил гость у своего провожатого.
— А вот сюда, в кабинет. Пожалуйте! Да чаю не угодно ли? Умыться? — сейчас.
Гость остался один; он сел на диван и повел глазами вокруг: шкафы с книгами, камин, бумаги, газеты на столе; в окнах сетки, под окнами сад, за садом солнце садится…
В столовой заскрипели сапоги.
— Что ж, сударь, на чаек-то?
В дверях стоял ямщик и чесал в затылке. В то же время вошел Иван Степаныч с рукомойником.
— Ах, подлый народишко! Черт их возьми!.. Воды нет. Ямщика за водой посылал. Ну, народ!
— Что вы хлопочете? Успеется еще.
— Да нет, помилуйте! это… ведь ни на что не похоже. Так набалованы, из рук вон. Извольте умываться!
Пока гость умывался, Иван Степаныч все говорил:
— Мыло-с? Вот!.. Ненадолго… Они долго там никогда не бывают. Неподходящий человек… грубость эта, знаете!.. Помещик, одним словом, помещик… «Эй, Ванька! трубку!..» Вот-с… хозяин… да, хозяин… Машины эти все презирает… Марья Николавна не любют к нему ездить.
— Это кто Марья Николавна?
— А супруга Александра Васильича.
— Да, я забыл, как ее зовут.
— Как же-с, да. Чудесная дама, воспитанная. Здесь таких нет. Я говорю: охота жить здесь, ей-богу! Провинция такая тут, не дай бог! Шут ее возьми!
— А вы зачем же здесь живете?
— Я что же? Мое дело такое. Рад бы не жил.
— Что ж вы тут делаете?
— Я письмоводителем при Александре Васильиче состою. На бороде-то мыло осталось. Пониже! Пониже! Письмоводителем… Да что — письмоводитель?.. Черта ли тут?.. Помилуйте!.. Дела… Какие дела?.. Теленок в огород зашел, на грош потравы, на четвертак навозу одного накладет. Дело!.. Посредник… судить. Самоуправление, говорит… Вон в газетах пишут: здравый смысл народа… Дьяволы! Право… Школы там… Пес их возьми… Вот полотенце. Я говорю Александру Васильичу… Чаю угодно?
— Нет, не хочется. Я подожду их.
— Ну, подождите. Я говорю Александру Васильичу: палкой их!
— Что ж Александр Васильич?
— Что Александр Васильич? У него обыкновенно один разговор — из газет: гуманность. Ах, господи! Вот история! Свобода, говорит. Нет, вон она, свобода-то! Намедни пришли к нему государственные крестьяне проситься, что нельзя ли, мол, нам под вас записаться в крепостные, так и так, говорят, оченно наслышаны, — жить у вас хорошо. А? — Свобода!.. здравый смысл! Нет, их, анафем, за этот здравый смысл мало еще тово… мало пробирали… Нет, мало. Другой бы, знаете, как разжег, гуманность-то эту показал бы им.
В это время в соседней комнате, переступая с ноги на ногу, явился приказчик. Он издали заглядывал в дверь и подкашливал.
— Кажется, к вам, — сказал гость.
— Ах, да; приказчик. Сейчас. Нет, я вам скажу, это беда. Вот записывать надо идти. А вам не угодно ли пока позаняться? Вот тут газеты: «Московские ведомости», «Северная почта»… По-французски умеете? «Ленор», «Ледеба»[21]. Извольте читать! Погоди, приказчик! Сейчас. Журналы желаете?
— Хорошо. Я посмотрю, — говорил гость, садясь за письменный стол.
— Читайте! Читайте! — кричал, уходя, письмоводитель.
Гость, оставшись один, зевнул и начал перебирать газеты; но все это были старые номера, журналы тоже; да и ворочал-то он нехотя, лениво. На столе тут же попалось ему несколько русских и французских брошюр вперемежку с пакетами мирового съезда и безобразными тетрадками «Agronomishe Zeitung»[22], разные счеты, ведомости, хозяйственные соображения, кое-как набросанные карандашом. Впрочем, по мышиным следам и по загорелому виду листов заметно было, что бумаги писаны давно и разбросаны по небрежности.
На стене, рядом с письменным столом, висели на крючках постановления, циркуляры, штрафные таксы за потраву и проч. в этом роде. На стульях лежали раскрытые коробки с бумагами, на диване валялась свежая неразрезанная книжка «Journal d’Agriculture Pratique»[23] и собачий ошейник. Гость потянулся в кресле и зацепил ногою под столом целый ворох «Русских ведомостей». Нераспечатанные пачки разъехались по полу. Швырнув их ногою опять под стол, он встал и прошелся по комнате. Между тем становилось все темнее, так что уже с трудом можно было рассмотреть несколько фотографических портретов, висевших над диваном: лица все были известные. Гость сделал гримасу и, отвернувшись, неожиданно увидел в зеркале самого себя. Он вздрогнул — и начал всматриваться: на черном стекле тускло выступала тощая фигура, с исхудалым лицом и неподвижным взглядом. Гость лег на диван и закрыл глаза.
Прошло четверть часа. Вдруг в доме поднялась суета. Кто-то пробежал со свечою в переднюю, собаки залаяли, к крыльцу подъехал шарабан в одну лошадь; в шарабане сидели двое: мужчина и дама. На крыльце слышались голоса:
— Кто?
— Не могу знать.
— Что ж ты не спросил?
Вслед за этим в кабинет вошел молодой белокурый мужчина и в недоумении остановился.
— Не узнал, — подходя к нему и протягивая руку, сказал гость.
— Ах, это ты, Рязанов! Я уж думал, ты и не приедешь. Ну, что? Ну, как ты? Дайте сюда огня! Худ-то как, худ! Садись, что ли, я на тебя погляжу. Чай давай пить!
— Давай.
— Самовар скорее! — крикнул хозяин; потом обнял гостя и посадил его на диван. — Да ты рассказывай, как ты там в Питере? Что у вас там делается?
— Всё слава богу. Кланяться велели.
— Ну, что ты врешь! Кто мне кланяется? У меня там ни одной собаки знакомой нет.
— Так чего же тебе нужно?
— Ты мне вот что скажи: отчего ты не писал? В три года хоть бы слово! И не стыдно это тебе? а? — говорил хозяин, усаживаясь рядом с гостем на диван, и еще раз спросил:
— И не стыдно?
— Нет, брат, не стыдно. Да что толку писать? Нынче эту манеру бросают совсем.
— Эх, ты! А еще сочинитель называешься, — смеясь, говорил хозяин.
— Так что ж, что сочинитель? что ж мне для тебя письма, что ли, сочинять?
— Зачем сочинять? Писал бы о том, что есть.
— Странный человек! А если нет ничего?
— Рассказывай, брат! Разве я не знаю, что у вас там делается.
— Ну, а коли знаешь, так чего ж тебе еще? Ты ведь небось газеты читаешь?
— Да нет; это все не то.
— Нет, именно то, что тебе следует знать, а больше ничего знать тебе не следует.
— Все ты не дело говоришь, — смеясь и вставая, сказал хозяин. — Да и я-то черт знает что спрашиваю. Человек с дороги, а я о литературе. Что же чаю? Постой, вот я свечи зажгу… Нет, это я очень рад: вот почему, — говорил он, шаркая спичкою. — Поэтому я и путаюсь. Ты меня извини, пожалуйста!
— Ничего, — отвечал гость, ворочаясь на диване, — то даже хорошо, что ты путаешься.
Свечи разгорелись понемногу, осветились зеленые стены с темными портретами и две фигуры приятелей: один — сухощавый, черный, с длинными жидкими волосами и клиновидною бородою (Рязанов), болезненно согнувшись, лежал на диване и серьезно всматривался в другого — белокурого, свежего молодого человека (Щетинина), вдруг неожиданно задумавшегося и неподвижно остановившегося с догоревшею спичкою в руке.
— Что задумался? — наконец спросил гость.
— Кто? я? Нет, ничего. Это так, — ответил Щетинин, вздохнул и прошелся по комнате, потом круто повернул к Рязанову и, засунув руки в карманы своего пиджака, сказал:
— Ведь это знаешь что? Живешь здесь один, людей не видишь, ну и забудешься как-то; а вдруг услышишь такое слово, одно какое-нибудь слово, ну и пошло, и начнут подыматься старые дрожжи.
Гость молчал. Щетинин раза три прошелся из угла в угол, опять остановился перед гостем и торопливо заговорил:
— Нет, ведь я тебе рад, очень рад! — Он протянул гостю руку, крепко пожал ее и подсел к нему с ногами на диван. — Ну, теперь рассказывай! Говори, — что и как там у вас? Худ-то ты как, э! брат.
— Что ж делать, — равнодушно ответил гость.
— Вот что ты мне скажи, — подвигаясь ближе, вполголоса спросил Щетинин: — признайся, зачем ты сюда приехал?
— Как зачем? Ведь ты знал же, что я воздухом хочу лечиться. Сам же звал меня.
— Звал-то я звал, да я думал, что у тебя еще какая-нибудь цель есть, кроме воздуха.
— Нет, никакой у меня цели больше нет. Вот с тобой кстати повидаться.
Щетинин пристально смотрел гостю в глаза.
— Правду ты говоришь?
— Гм! Что ж ты меня спрашиваешь, правду ли я говорю? Если я не хочу тебе сказать, так не скажу, как ты меня ни спрашивай, как ни вытаращивай на меня своих проницательных взоров.
— Я думал, что ты скажешь.
— Напрасно думал… А если тебе очень уж так захотелось узнать, зачем я приехал, так ты сам старайся узнать, выпытывай поискуснее: заводи разговоры о таких предметах и замечай, или пьяным меня напой. Мало ли средств… Может, и узнаешь.
— Ну, понес опять! Ты, я вижу, все такой же.
— Все такой же, брат.
— И не надоело это тебе?
— Что ж делать-то? Может, и надоело, да делать-то нечего, не переделаешься.
— А вот я так переделался.
— Ты?
— Да. Что ж, это тебя удивляет?
— Нет, не удивляет. А жена твоя где?
— Ей что-то нездоровится. Она, должно быть, уж легла. Ах, да; вот ведь я забыл совсем, что тебе нужно приготовить ночлег. Там, во флигеле, есть комната, да нужно ее прибрать. Ты тут посиди пока.
— Посижу.
Щетинин ушел, гость встал с дивана и начал разминаться, прохаживаясь и покачиваясь из стороны в сторону.