— А вы ботиночки приготовьте, — давала наказ Луша. — А то ведь обидно: работал, работал, а про ботиночки потом и забыли. А у него дети… Человек бедный…
Мария Андреевна всегда улыбалась, когда Луша из самых лучших побуждений входила в роль хозяйки.
— Приготовлю, Луша… Иди, пожалуйста, побыстрее, — поторопила ее Мария Андреевна и вышла вместе с Лушей.
А художник продолжал расхаживать по кабинету.
— «Крант не работает»… — повторял он про себя. — «Крант не работает»… Да-а… «Ботиночки…» «Человек бедный…»
Вскоре Мария Андреевна вернулась с ботинками.
— Вот… Как ты думаешь, прилично давать такие? — спросила она с сомнением.
Никита Павлович мельком взглянул на ботинки и сказал:
— Великолепные штиблеты! Особенно для восемнадцатого года.
Он взял их и поставил на видное место на полу, чтобы не забыть.
На этот раз появление Ивана Григорьевича в доме художника вызвало подлинный переполох.
Никита Павлович, наклонившись над столом, перебирал рисунки гербов разных стран мира, когда в кабинет быстро вошла испуганная, растерянная Мария Андреевна:
— Никита!.. Никита!..
— Что ты? Успокойся… Обыск, что ль? Ну пусть ищут! — безмятежно проговорил художник, привыкший к обычаям революционного времени.
— Иван Григорьевич!.. — объявила Мария Андреевна, пораженная чем-то. — Возвращаюсь с улицы и вижу…
Вслед за этим послышался голос самого Ивана Григорьевича Терентьева:
— Мария Андреевна, а пакли у вас не будет? — Иван Григорьевич с испачканными маслом руками, предусмотрительно держа их на весу, показался в дверях. — Здравствуйте, Никита Павлович!
— Здравствуйте… — ответил художник и, взглянув на вошедшего, оторопел. Перед ним стоял военный, перетянутый ремнями, с пистолетом на боку. Правда, новое положение не смогло изменить его неторопливой, если можно так назвать, вдумчивой походки, манеры говорить спокойно и тихо. Большие, свисавшие книзу усы делали его лицо добродушным, каким-то домашним. Из кармана гимнастерки торчала железная расческа.
Иван Григорьевич и вел себя как мастеровой, несмотря на свое разительное превращение.
— Так я говорю, — продолжал он, пока художник и его жена, удивленные, молчали, — насчет пакли. Пакля у вас есть? Краску я захватил, в банке у меня всегда стоит на разный случай. А вот пакли в ящичке не оказалось. Я только с работы, извиняюсь — теперь со службы — пришел, тут Луша… А то бы меня не застали: кручусь целые сутки. Ну вот… Пришла Луша, я за ящичек и к вам.
Иван Григорьевич говорил и все как бы извинялся за то, что так огорошил хороших людей и внес переполох в солидный дом.
Хозяева молчали.
— Так как же насчет пакли, Мария Андреевна? — напомнил Иван Григорьевич. — Ведь я уже там начал…
— Да, да… Сейчас…
Мария Андреевна вышла.
— Как живете, Никита Павлович? — осведомился Терентьев.
— Благодарю вас… Вы кто же теперь будете, Иван Григорьевич?
— Я? Да в некотором роде военком… Военный комиссар, так сказать.
— Так! — воскликнул художник. — Завтра с вами встретимся — а вы уже генерал на белом коне! То есть… — На глаза Никите Павловичу попались ботинки и, устыдившись прежних намерений — так они теперь были смешны, — он ногой подвинул ботинки в сторону, чтобы их не заметил Терентьев. — То есть не генералом: теперь они не в почете, а самым главным красным комиссаром…
— Вряд ли, Никита Павлович, вряд ли… — Терентьев улыбался.
— Ну и как? Трудновато, наверное, приходится?
— Очень трудно, Никита Павлович. Но не плошаем… На днях идем к Ленину, — почтительно проговорил Терентьев.
— К Ленину?
— Докладывать, — бодро продолжал Терентьев, — как мы выполняем его наказы.
Никита Павлович приподнял брови.
— Какие именно?
— Создать Красную Армию, Никита Павлович… По указанию Ленина спешно формируем для фронта новые части. Формируем и вооружаем.
— Ну и как?
— Честно скажу, Никита Павлович: не стыдно идти. Есть о чем доложить, — в голосе Терентьева — гордость.
— К Ленину… — снова, теперь с большим значением, повторил художник. — К Ленину…
В этот момент и вошла Мария Андреевна, неся в руках клок пакли. Водопроводные краны ремонтировали уже не раз, и в доме образовался запас прокладок, пакли, гаек…
— Вот, Иван Григорьевич…
— Замечательная пакля, — похвалил Терентьев. — Я сейчас, быстренько…
И пока военный комиссар Терентьев починял «крант», взбудораженный художник то шагал из угла в угол, то подходил к столу и, склонившись над прямоугольниками ватмана, набрасывал на них круги, овалы, фигуры женщин со знаменами… Эпоха была действительно необыкновенной, и таким же должен быть герб!
Исчеркав один ватман, Никита Павлович принимался за другой. Но, вспомнив, что на кухне военком Терентьев чинит ему кран, испытывая какое-то любопытство, шел к нему и смотрел… Водопроводом Иван Григорьевич занимался, наверное, с такой же любовью, как и новыми своими делами.
Когда кран был починен, Никита Павлович пригласил Терентьева в кабинет и, рассказав о поручении и своих затруднениях, попросил:
— Иван Григорьевич! Вы будете у Ленина. Попытайтесь потом передать мне свои впечатления. Как представляются Ленину наши перспективы, чем мы будем жить, в какой атмосфере?.. Понимаете? Настроение!
— Попытаюсь… Впрочем, Никита Павлович… — Терентьев встал. — Неужели мы сами не понимаем? Поверьте мне: я мирный человек, токарь, мастеровой, ненавижу войну, но вот что сейчас главное! — Терентьев со стуком положил на стол свой пистолет.
— Вы считаете? — спросил Никита Павлович.
Иван Григорьевич, осторожно повертев пистолет в руках, сунул его в кобуру.
— Сила и оружие… Сила и оружие… — проговорил Никита Павлович. — Это ведь во все времена… Вот герб города Киева, семнадцатый век… — Художник подал Ивану Григорьевичу рисунок. — Кто там изображен?
— Святой… Ангел… — всмотревшись, ответил Иван Григорьевич.
— Верно: святой, ангел. А в руках?
— Щит и меч…
— Щит и меч! — воскликнул художник.
— Значит, Никита Павлович, и ангел не может без меча… Идти надо, — сказал Иван Григорьевич после паузы. — Дела. До свидания, Никита Павлович.
Повернувшись, Иван Григорьевич задел ногой злополучные ботинки.
И хозяин и гость остановили на них свои взгляды.
— Извините, Иван Григорьевич… — чувствуя неловкость, сказал художник. — Это ведь те самые ботинки… Мы тогда пообещали и забыли… Простите, может быть… годятся сыну и теперь?
Иван Григорьевич смотрел на ботинки и молчал.
— Теперь… Теперь, — тихо проговорил он наконец, — некому их носить… Бежал на фронт и через месяц погиб.
В эту ночь Никита Павлович долго не мог заснуть.
В уютных, овеянных усадебной тишиной улочках и переулках старого Арбата было тихо, но это — обманчивая, ненадежная тишина: где-нибудь неподалеку могли и грабить кого-нибудь и убивать.
В углу под дубовым паркетом мышь торопливо и упорно грызла балку. Никита Павлович подумал, что надо бы пригласить плотника Николая Егоровича осмотреть пол… Но не стал ли теперь Николай Егорович тоже каким-нибудь большим начальником, комиссаром? Впрочем, плотника, кажется, взяли на фронт.
Война касалась всех. В мировую у Никиты Павловича погиб брат офицер… Всегда были войны, и веками лилась кровь. И вот теперь он, Никита Павлович Верстовский, должен герб нового государства подчинить идее меча или пистолета.
Утро принесло с собой облегчение и даже радость.
Солнце!
Как ни мучительна, ни беспросветна ночь — утром всегда встает солнце. Как это много для человека, его свет!
В гербе нового государства должно быть радующее людей изображение солнца с лучами… Внизу! А по бокам — колосья пшеницы: символ жизни и плодородия…
Солнечный, радостный герб Советской республики уже начинал жить во всем существе художника, кажется, настоящий, единственно возможный…
Не присаживаясь, лишь склонившись над столом, Никита Павлович быстро набросал на куске ватмана полукруг солнца с лучами, того самого, которое так первобытно поразило и обрадовало его в это утро, а по обе стороны от него, овалом — колосья пшеницы…
«Вот же основа… Вот!» — говорил он сам себе, все еще не веря, что он нашел то, что должно отличить герб нового государства от гербов, существовавших столетия.
Но, вспомнив о ночных размышлениях, вспомнив «ангела, который не может без меча», художник погрустнел. «Надо — так надо!»
Резкими, короткими движениями Никита Павлович наметил на листе контуры меча.
Теплым летним днем Иван Григорьевич Терентьев и его ближайший помощник по работе Донцов шли в Кремль.
Небо над Москвой было безоблачным, очень чистым, свежим в своей яркой высокой голубизне, радовавшей глаз. В церквах звонили. Густой медный гул плыл над прихотливо разбросанными невысокими домами, деревьями, множеством пестрых храмов.
Военная выправка так и не пристала к Ивану Григорьевичу, хотя он служил в царской армии, был на фронте. И говорил он по-прежнему без ноток, не дай бог, приказа, спокойно и мягко.
Донцов, намного моложе своего начальника, в армии служил всего полгода, но, глядя на его молодцеватую выправку, на сшитые не без щегольства галифе и гимнастерку, можно было подумать, что он чуть ли не родился в военной форме.
И Иван Григорьевич и Донцов, как ни волновались и ни были озабочены предстоящим разговором, в глубине души считали, что им есть о чем рассказать Ленину.
На каменном мосту, перекинутом от Кутафьей к Троицкой башне над когда-то протекавшей здесь рекой Неглинкой, Терентьев и Донцов остановились. Отсюда Ленин был совсем близко… Вот за этими воротами — дорожка мимо казарм прямо к подъезду Совнаркома… А до встречи — двадцать минут, можно постоять…
Под ними глянцевитой зеленью сверкал Александровский сад. Слабый ветерок колыхал ветки, и листья переливались на солнечном свету неярким мягким блеском. Мимо них, к Ленину, поднимались от Кутафьей башни рабочие, крестьянские ходоки, служащие. Терентьев слышал их говор, и ему казалось, что все они идут к вождю докладывать о делах на заводах, в деревнях, в советских учреждениях…