«Не может быть!»
Ленина Василий видел на фотографии в газете и мельком еще на одной, когда был в городе: висела на стене в укоме. Но Василию всегда казалось, что он знал Владимира Ильича так, будто видел его много раз и согласно беседовал с ним о мировой революции, об отношении к середняку и о Восточном фронте. Но больше всего — о мировой революции: ему она была просто необходима. Жена Василия не раз напоминала мужу о том, что неплохо было бы справить новую пару сапог, починить что-то в доме, перекрыть крышу сарая: ведь начальник же! А посмотреть со стороны — живет как последний батрак. Эти разговоры Василий прекращал: мелочная суета, забота о себе, он был уверен, отдалила бы его от того большого, чем он недавно начал жить, и от мировой революции в первую очередь… А приобщил его к подлинно великому он, Ленин… И миллионы других трудовых людей тоже… И вот Ленин лежал сейчас в Москве, представлялось, в какой-то просторной больничной палате с огромными окнами, как в помещичьем доме неподалеку, вокруг стояли врачи в белых халатах и товарищи по борьбе. Делали все, что могли, и ждали… С момента телеграфного сообщения прошли часы… Живой?
Живой! Живой!
Утром председатель собрал в волостном Совете активистов, Петра и еще троих постарше. Рассказал им о вчерашних событиях. Потом припомнил вдруг фронт, свою солдатскую жизнь. И — удивительно! — вспоминая прошлое, Василий как-то потеплел, стал мягче:
— Меня как садануло, думал — смерть! Смерть, и все! Отвезли меня в госпиталь. Да какой там госпиталь! Сарай с дырявой крышей! Раненых человек двадцать, и на всех — старенькая сестра да фершал. Даже не доктор! Чуть пограмотнее мужика. И вот, скажи ты, вылечил! — Василий похлопал себя по груди, по ноге. — Ну а Ленина, Ленина-то ведь не фершал будет лечить, а? Не фершал? — И добавил, успокаивая всех: — Обойдется… Обойдется…
И затем опять — к делу.
— У тебя, Анисим Иванович? — спросил, обращаясь к одному из пожилых.
— С мировой принес… — Анисим Иванович подал Василию револьвер. — В амбаре держу. Над дверью.
— У тебя, Егор, двустволка, конечно, на ходу? — продолжал Василий.
Бородатый Егор лишь кивнул: мол, о чем может идти речь?
— У тебя, Тихонович?
Робковатый Тихонович вздохнул, чувствуя себя не очень ловко, и не сразу ответил:
— У меня, братцы, баба ружье спрятала. Весь двор перерыл, не могу найти. Все обшарил — нету!
— Можем и на бабу воздействовать, — уверенно предложил Василий. — Как? — и вопросительно посмотрел на Тихоновича.
Тот замялся: не простое дело — на его бабу воздействовать…
В это время дверь открылась, вошла низкорослая женщина в платке, с узелком в руке, та самая, которая настойчиво предлагала Василию фату.
Тихонович как-то сразу притих, съежился: жена!
Не обращая внимания на собравшихся, женщина прошла в угол и положила узелок на стул.
— Чем ваши ружья да пули помогут человеку? — с укором сказала она. — Сала ему надо послать, масла, меду…
— Ты о чем это? — спросил Василий, который уже догадывался о смысле бабкиных слов.
— Мужики… — так же с укором продолжала бабка. — Все только о наганах да винтовках! Лишь бы кровь проливать… Масла, говорю, ему надо для поправки, сала…
«Мужики» переглянулись, обескураженные и озадаченные: как это они сами не догадались?
— Пошлем, — поспешно сказал Анисим Иванович. — Соберем и пошлем!
Василий встал, воодушевленный новой идеей:
— Вождю мирового пролетариата! Так и напишем!
Потом подошел к бабке и, как бы вспоминая о чем-то, сказал:
— Варвара Семеновна, ох и догадливая ты женщина… Другой такой в нашей деревне не сыщешь, хоть год днем с огнем ищи!
— А чего тут особенно догадываться-то? Больному корм — первое дело! Корм да лечение… А тебе спасибо, Василий… Спасибо на добром слове! — Варвара Семеновна таяла от похвалы. — Хоть ты и нехристь и в аду будешь гореть…
Егор, Анисим Иванович, сам Тихонович слушали этот неожиданный разговор, чувствуя в нем какой-то тайный смысл.
— Да, ты — как никто сообразительная… Так вот я и говорю, — продолжал Василий прежним тоном, пропустив мимо ушей мрачное предсказание, — и про маслице сообразила, и ружьецо догадалась припрятать… А надо бы его хозяину отдать, Варвара Семеновна…
Гостья решительно вскинула голову:
— Вот ты куда?! Не получит! Пришел с войны живой — и слава богу! Хватит стрелять друг в друга. Сколько людей поубивали, покалечили. Хватит! Ленин-то что говорит? Мир!
— С кем мир, Варвара Семеновна? — спросил Петр.
— Хватит… Хватит… — стояла на своем Варвара Семеновна, не вдумываясь в слова Петра. — Нажаловался? — спросила мужа.
— Это мы стороной узнали… — стал успокаивать ее Петр. — Стороной, Варвара Семеновна…
Неизвестно, чем бы кончился спор, но послышался шум подъезжавшей телеги. Не иначе, как Алена возвращалась из села с бюллетенем.
Василий быстро вышел на крыльцо, остальные подошли к окну.
Что же это?
Алена сидела, уныло согнувшись, вожжи — брошены, лошадь брела сама по себе. Платок у Алены небрежно повязан, будто совсем не до того. Из домов выходили женщины, выбегали ребятишки, осторожно спустился с крыльца дед с палкой. Переглядывались тревожно, но спросить Алену боялись. Стягивались к волисполкому медленно, чуя беду.
У Василия обострились черты лица. Но и только: ни тени растерянности, ни страха никто и никогда не обнаружит на кем, как бы придирчиво ни искал! Никто и никогда…
Соскочив с телеги, Алена передала листок Василию. Тот покорно взял, хватанул глазами по тексту, еще раз — и облегченно вздохнул. Потом уставился на Алену, хотел в сердцах сказать ей что-то крепкое, но раздумал. Возвращая, попросил:
— Читай…
Алена стала читать вслух:
— «Состояние здоровья товарища Владимира Ильича Ульянова (Ленина). Официальный бюллетень номер два. Тридцать первого августа тысяча девятьсот восемнадцатого года, девять часов утра».
— Не тяни ты!.. — проговорил кто-то из задних рядов.
— «Температура, — продолжала Алена, — тридцать шесть три десятых… Ночь спал с перерывами… Общее положение серьезное».
Все стояли молча, скованные тяжелыми раздумьями.
— Какое? — не поверил кто-то.
— Серьезное, — повторили ему.
И снова тишина.
— Господи! — вздохнула пожилая женщина и перекрестилась.
Василий кивнул, отзывая Алену в сторону.
— Убить тебя мало, — тихо, с напором и зло сказал он ей. — Повесить тебя мало!
— Василий Леонтьевич… — ахнула Алена, ничего не понимая.
— Ведь не совсем же дура, не какая-нибудь контра, а беды наделала на всю волость! Ты с какой физиономией тащилась через пять деревень?! Что люди подумали, глядя на тебя, на твою кислую рожу? — И, как приговор, закончил: — Книжки-журналы читает, в интеллигенцию лезет, а соображения только на то, чтобы свиней пасти, и то не хватит!
Алена закрыла глаза рукой: закричать бы в голос, да не одна!.. Все время по дороге в село у нее от страха ныло сердце, а когда подъезжала к почте — совсем обрывалось… На ступеньках так зашлось, что в глазах потемнело. Ехала обратно с твердым решением отказаться от этих поездок: пусть какое угодно поручение, только не это! Не хватит у нее ни сил, ни нервов.
Она проскользнула в коридор, где никого не было, и, бледная, обессиленная, прислонилась к стене.
Народ у волисполкома не расходился.
— «Положение серьезное…» Господи! Господи!
— Пока до нас весть дойдет, семь раз помереть может…
— Все под богом… Спаси и помилуй!
А в деревню между тем уже входила Фенька.
Ее появление, не частое, но регулярное, было сродни небольшому представлению и неизменно сопровождалось собачьим лаем, криком ребятишек, шумом. Пять рваных юбок выглядывали одна из-под другой. С полдюжины палок она держала под мышкой. Нищенский мешок болтался сзади. Рвань юбок, палки, агрессивность Феньки неизбежно возбуждали в собаках законную злобу.
Так и сейчас. Три собаки бросились к Феньке. Заслышав их лай, его поддержали другие псы даже в самом дальнем конце деревни. К Феньке уже бежала четвертая собака. И пошло…
Фенька, как всегда, начала отчаянно ругаться, швыряя в собак палки:
— Тьфу, тьфу, ироды проклятые! Чтоб вы все сдохли, окаянные! Чтоб у вас длинные языки отсохли! Тьфу, тьфу, сгиньте!
Хозяева стали отзывать Жучек, Бобиков, Шариков, и это, в конце концов, удалось бы, если бы сама Фенька хоть немного помогла хозяевам. Но она продолжала размахивать палкой, последней оставшейся у нее, и громко кричать:
— Тьфу, тьфу, проклятые!
Наконец с большим трудом собак утихомирили, Фенька двинулась дальше, но тут к ней привязались ребятишки:
— Фенька! Фенька! Фенька идет!
Фенька напустилась на ребят. Побежала за ними, осыпая бранью:
— Окаянные! Шелудивое семя! Пропади вы пропадом!
Матери и отцы стали утихомиривать сыновей.
Сердобольная Петровна в черном платке повела Феньку к себе.
— Пойдем, Фень, пойдем… Издалека?
— От самой Дубровки…
— У-у! — посочувствовала Петровна. — Голодная небось.
Фенька ничего не ответила, сняла суму, села на приступки. Хорошо вот так посидеть, отдохнуть.
Немало лет было этой женщине. Когда-то очень давно она отбилась от табора и с тех пор никогда уж больше не искала возврата к нему. Цыгане и цыганки из других таборов не раз сманивали ее к себе, но Фенька не поддавалась уговорам. И соплеменники мстили ей, другой раз обирая — нищую! — до нитки… Бродила из деревни в деревню, из села в село, не имея постоянного пристанища и в то же время зная, что никто в округе не откажет ей в ночлеге, не говоря уж о куске хлеба. Люди добры! Что-то она приобрела, променяв скитальческую таборную жизнь на скитальческую жизнь нищенки? Наверное, веру в людскую доброту…
Петровна открыла дверь в сенцы. Здесь, заняв добрую половину, стоял рояль. Великолепный инструмент блестел черным лаком. А вокруг висело и стояло совсем другое: хомут, глиняные кувшины для молока, вожжи, веники для бани.