Трудный день — страница 9 из 47

— Не знаю: было ли хуже… Нет, пожалуй…

Ленин покачал головой, соглашаясь, и, глядя на товарищей, сказал:

— А будет еще тяжелей. Месяц, два, два с половиной. — Слова отскакивали одно от другого: «Месяц! Два! Два с половиной!»

Наверное, мысль, что положение может быть еще более отчаянным, приходила в голову не одному Ленину, но обычно вслед за ней, как утешение, невольно являлась и другая, что это, возможно, и не совсем так… Еще все может повернуться… Измениться… Сейчас высказанная с такой прямотой Лениным, она рассеивала какие-либо иллюзии.

Никаких иллюзий!

Все молчали.

— Военные здесь? — спросил наконец Ленин.

— Собираются, Владимир Ильич, — сказал Свердлов и добавил, посмотрев на часы: — Еще есть несколько минут.

— Сейчас начнем. Я буду настаивать на мобилизации всех сил на фронт, — продолжал Ленин. — Мы об этом твердим, произносим длинные, крикливые речи, но делаем далеко не все!

Ленин знал, что по многим причинам — отчасти уже ясным и сейчас — возможность помочь обороне используется не до конца: десятки рабочих, умеющих руководить боевыми операциями, и сотни рядовых остаются в тылу в то время, как фронты трещат, не хватает сил удерживать города, где вспыхивают контрреволюционные мятежи.

Позднее к Ленину приедут питерцы и с ними Чугурин. Чугурин сообщит Владимиру Ильичу, что Питер может дать фронту вдесятеро больше рабочих, чем дает. Вдесятеро! Подумать только! Неужели это так? Хорошо же тогда поставлено дело! Но и как замечательно, что о судьбе страны заботятся не только ЦК и Совнарком, но и преданные делу коммунисты.

Ленин питал слабость к таким людям, как Иван Дмитриевич Чугурин, — самородкам из народа. Старый сормовский рабочий, революционер, ученик партийной школы в Лонжюмо, хороший организатор, он от природы был наделен талантом и той сметкой, какой, пожалуй, отличаются только русские самородки.

Это он, его ученик и товарищ, 3 апреля 1917 года вручил ему на Финляндском вокзале партийный билет.

Иван Дмитриевич Чугурин…

— Конечно же, мы можем дать фронту больше, чем даем, — вернулся к разговору Ленин. — Далее, Яков Михайлович…

— Военные комиссариаты, — подсказал Свердлов.

— Военные комиссариаты, — согласился Владимир Ильич. — Что именно делают они для фронта?

И Ленин быстро пометил у себя в бумагах. Потом вдруг мельком взглянул на линии фронтов. Что-то опять привлекло его внимание, и он подошел к карте.

— Вот же еще… — обнаружив погрешность, Ленин хладнокровно перенес забытый флажок ближе к Москве.

Все тягостно молчали.

Калинин, в раздумчивости приблизившийся к столу Ленина, что-то увидел на нем и, наклонившись, стал с интересом рассматривать. Потом он взглянул на Ленина. Потом опять на стол.

На столе лежал словарь, раскрытый на вкладке, изображавшей государственные гербы стран мира.

— Яков Михайлович, — тихо сказал Калинин, — посмотрите…

Свердлов взглянул на книгу, удивился и спросил Ленина, садящегося за стол:

— Гербами интересуетесь, Владимир Ильич? Геральдикой?

— В некотором роде — да, Яков Михайлович.

Мысль о гербе, вернее, печати с гербом Советского государства, возникла давно, еще до переезда правительства в Москву, и вызвана была жестокой практической необходимостью. Советские учреждения испытывали большие затруднения в работе: новых бланков не было, не было и печати, да и для подделок документов создавались все условия…

О печати с гербом говорили, спорили, однако сейчас оказалось, что Ленин имеет в виду собственно герб, герб нового государства.

Улыбнулся Калинин, потрогал бородку. Дзержинский заметил:

— Мы — государство. Герб нам необходим.

— Я просил товарищей ускорить работу… — И, помолчав, Владимир Ильич добавил: — Какой он все же будет, наш герб?

Но дверь открылась, и вошел секретарь.

— Владимир Ильич, — доложил он, — товарищи собрались.

— Да, да… Просите военных, — сказал Ленин.


В тот день Ленин не пошел обедать домой. Он позвонил Надежде Константиновне в Наркомпрос, Марии Ильиничне в «Правду», чтобы не ждали его с обедом, и домашней работнице, чтобы не брала его порцию из совнаркомовской столовой. А сам отправился туда, захватив с собой знакомого, которого хотел «подкормить».

Быстро шагал по бесконечным коридорам, лестницам и переходам озабоченный Ленин. Он не заметил даже, что еще ни слова не сказал своему спутнику. «Ближайшие недели все решат…» Потом, кончая с этой мыслью, произнес «да!» и стал расспрашивать товарища, как тот живет, как здоровье, как семья…

В темной столовой, рядом с кухней, он сел за некрашеный деревянный стол, вынул из кармана автоматическую ручку и вдвое сложенный лист бумаги.

Не сразу заметив перед собой женщину в косынке, работницу столовой, он поздоровался и попросил:

— Поделите, пожалуйста, мой обед, — и указал на товарища, который сидел рядом. — Сопротивление бесполезно, — предупредил он его. — Сейчас, Иван Васильевич, нам принесут.

А пока разгладил лист бумаги и, напрягая зрение, стал набрасывать обращение к питерским рабочим. Двадцатого мая, сидя на заседании Совнаркома, он уже писал им:

«…Товарищи-рабочие! Помните, что положение революции критическое. Помните, что спасти революцию можете только вы[1]; больше некому.

Десятки тысяч отборных, передовых, преданных социализму рабочих, неспособных поддаться на взятку и на хищение, способных создать железную силу против кулаков, спекулянтов, мародеров, взяточников, дезорганизаторов, — вот что необходимо.

Вот что необходимо настоятельно и неотложно.

Вот без чего голод, безработица и гибель революции неизбежны». Сейчас Ленин снова обращался к питерцам:

«Дорогие товарищи!»

Он успел набросать несколько абзацев до того, как принесли селедочный суп.

Съев его, Ленин снова взялся за ручку:

«Революция в опасности. Спасти ее может только массовый поход питерских рабочих. Оружия и денег мы им дадим сколько угодно».


Вечером в тихом переулке на Арбате в окнах небольших старинных особняков едва мерцал свет: горели коптилки, кое-где лампы. Жили просторно, уплотнение, вводившееся Советской властью, еще не коснулось этих домов: одно-два окна освещены, а три-четыре рядом — темные.

В огромном кабинете художника при свете керосиновой лампы тускло отсвечивало золото переплетов дорогих книг, толстых рам темных картин, замысловатых бра… На одной из стен висела карта России с линиями фронтов, отмеченными флажками.

Сам хозяин в шелковом стеганом халате, по всей видимости, работы какой-нибудь трудолюбивой монашки, сидел за столом и листал альбом с марками, когда в кабинет вошла Мария Андреевна, жена художника, и, постояв у двери, спросила:

— Не работается, Никита?

Художник кивнул, полистал альбом и наконец поднялся.

Уже несколько дней раздумывал он о гербе Советской республики. Герб…

В пятнадцатом веке по настоянию жены великого князя Ивана III Софьи Палеолог государственным гербом России стал двуглавый орел, герб Византии. Почти полтысячи лет олицетворял он собою Россию. Его изображение было и на знаменах великого Суворова, и на знаменах русских армий, громивших турецких захватчиков в Болгарии и Молдавии. Но двуглавый орел реял и над карателями, усмирявшими крестьянские восстания, и над войсками, разгонявшими демонстрации рабочих. Он стал символом самодержавия.

Сотни лет складывалась геральдика старых государств: орел, корона, скипетр, меч, копье… Каждый атрибут — выражение характера и политики. Но как выразить характер и политику нового, еще не виданного государства? Какая геральдика у рабочих и у крестьян? Станок? Плуг? Что должно быть в рисунке герба? Гвозди?.. Молоток?..

Да и понадобится ли герб вообще? Кто знает — месяц, другой, и, может быть, все будет кончено…

Каждый день подходил художник к карте и переставлял флажки все ближе и ближе к первопрестольной, к Москве…

Мария Андреевна тяжело вздохнула: она понимала состояние мужа.

— Чаю хочешь, Никита? — заботливо спросила она.

Никита Павлович не ответил.

— Мария Андреевна, — послышался из-за двери грубоватый голос домашней работницы. — Крант опять не работает. Воды не будет.

— «Крант не работает»… «Крант не работает»… — с каким-то удовольствием повторил художник. — Испорченный «крант» в герб не вставишь… И заводскую трубу без дыма, и взорванный мост… Луша, — позвал он.

Луша явилась с веником в руке.

— Значит, «крант» не работает, Луша? — спросил художник.

— Да я уж извелась с ним, Никита Павлович! То не открыть, то не закрыть! Как конь с затинкой.

Думая о своем, художник смотрел на Лушу.

Заметив пристальный взгляд хозяина, Луша оглядела себя и, не найдя никаких погрешностей в одежде спросила:

— Чегой-то вы на меня смотрите?

— Вот думаю, Луша, не всадить ли тебя в герб? — и художник поднял руку Луши, в которой она держала веник. — Символическая фигура! Н-да… — и добавил после паузы: — «Крант», значит, не работает…

— Мария Андреевна, — вдруг предложила Луша, — а что, если сходить за этим усатым?

— Каким «усатым»?

— Да вот что чинил у нас посуду? Паял, лудил… Вы еще обещали ему ботиночки отдать… Парнишке его…

— Это ты про Ивана Григорьевича — «усатый»? — рассмеялась Мария Андреевна. — Конечно, конечно! Надо за ним сходить… Только попроси его побыстрей.

Разговор шел о рабочем-токаре Иване Григорьевиче Терентьеве, жившем неподалеку в старом деревянном доме на Плющихе. Он паял у Верстовских посуду, «починял» водопровод, делал крючки для тяжелых картин, занимался и более тонкой работой, укрепляя колесики рояля, ремонтируя замысловатые замочки и ручки к старым шкатулкам красного дерева. Исправлял и налаживал Иван Григорьевич и сложные игрушки немецкой и французской работы, привезенные художником из поездок по Европе. Насколько помнит Никита Павлович, отец Ивана Григорьевича, Григорий Николаевич, тоже был мастером и тоже часто являлся по просьбе его родителей что-нибудь починить, припаять, поправить…