— Хочу спросить.
— Крой.
— Сташевскйй с тобой?
— Федя? — переспросил Игонин и нахмурил брови. — Был. Но нету больше Феди.
— Как нету? — спросил Григорий.
— А так. Ходил в разведку в тыл фашистам и в чем-то сплоховал. Схватили и замучили, гады. Вот так, брат Гришуха. А я ведь женился.
— Догадываюсь.
— Смотри ты какой провидец!
— Не в этом дело. Просто один наш парень вчера видел Анюту, вот я и догадался. Сразу понял — ты здесь, вот только не ожидал, что так встретимся.
— Как?
— Да так: здравствуй — прощай.
— Война, Гришуха, все она, проклятая. Живи, не поддавайся курносой, до конца уже недалеко! Бывай!
Игонин подпрыгнул, перебросил свое тело через борт амфибии и устроился рядом с шофером. Машина взяла скорость, с маху влезла в реку и поплыла, железной грудью рассекая воду. Шофер торопился. Остальные машины все выбрались на берег и двигались в направлении деревни.
На середине реки Игонин обернулся и помахал рукой. Григорий ответил. Курнышев, молча наблюдавший за встречей друзей, спросил:
— Откуда его знаешь?
— Воевали вместе, давным-давно.
— Так это же, товарищ капитан, Старик, — встрял в разговор Ишакин — он был на пароме, а сейчас спрыгнул на землю и скручивал цигарку. — Юра Лукин к нему прибился, в лесу-то, когда не вовремя сиганул из самолета.
— Постой, постой, — вспомнил капитан. — Так ведь о нем тогда воронинцы еще рассказывали. О нем?
— Так точно, товарищ капитан, — подтвердил Ишакин и попросил у Андреева огонька. — Знаменитый подполковник!
— Мы до войны служили в одном отделении, войну начали под Белостоком, а потом с боями прорывались из окружения, — пояснил Григорий.
— А я думаю, откуда начальник разведки дивизии тебя знает, а у вас, оказывается, дружба давнишняя, — заметил Курнышев.
Значит, Анюта рядом с Игониным, любовь у нее покоряющая — не устоял перед нею Петро. И Григорий по-хорошему позавидовал товарищу. Такую девушку взял в жены! В отряде Давыдова многие были в нее влюблены, и каждый бы посчитал себя счастливым всегда быть рядом с нею. Такое вот счастье привалило Петру. Ему вообще здорово везет. А Сташевского вот нет. Был робким, застенчивым парнем, маменькиным сынком, тепличным растением. Сделался опытным разведчиком, один ходил за «языками», не боялся ни черта, ни дьявола, был самым близким помощником Старика.
И нет Сташевского…
Долго еще находился Григорий под впечатлением встречи.
День на переправе катился спокойно. Немцы постреливали изредка, неприцельно, скорее всего, для острастки. На берегу появились новые воинские части со своими средствами переправы. На реке стало особенно людно и шумно. И по всему было ясно, что не завтра, так послезавтра советские войска отбросят фашистов на запад и на Висле навсегда кончится боевая страда.
Вечером стряслось то, чего никто в роте не ожидал. Капитан заявил Григорию, что это будет последний рейс и взвод может идти отдыхать. Ночью поработают еще хлопцы Черепенникова. Завтра батальон сам переправится на ту сторону, где его надет новое задание. Приказ уже получен.
Солнце клонилось вниз, к лесу. На бугре то и дело взлетали ракеты — то зеленые, то красные, то оранжевые. Вспыхивали в синем небе и гасли, рассыпаясь на мелкие огненные капли. Это немцы тешат себя напоследок. Ночью они сами уберутся с бугра. Или вдруг начинал частить пулемет, да еще трассирующими пулями. Они стаями неслись над лесом, быстрые и разноцветные. Темный лес, подернутая дымкой река, уходящая в лиловую от пожарищ даль, синее небо и мчащееся бешено разноцветье трассирующих пуль: зрелище!
На западном берегу сгрузили с парома ящики со снарядами, и старший лейтенант, сопровождавший боеприпасы, махнул Андрееву рукой:
— Отчаливай, лейтенант! Спасибо!
Понтон снова закачался на воде. Бойцы лихо нажимали на весла: последний рейс! Вообще последний на этой реке. Сколько еще рек встретится на пути, никто не подсчитывал, но на этой — последний! Тяжело пришлось саперам, побывали они в огненном переплете, но все позади. Старшина выдаст по сто граммов наркомовских, сытно накормит повар — пусть даже своим белорусским кулешом. И можно будет на боковую, покемарить минут шестьсот, если выразиться словами Ишакина. А утро вечера мудренее. Ишакин бинты с ладоней сбросил. Вместо мозолей у него появились жесткие надавы, которым теперь любая нагрузка не страшна. Файзуллин посмеивался: мол, поработал бы ты еще недельку так-то, и стали бы у тебя руки настоящими, рабочими.
— А у меня сейчас ненастоящие? — спросил Ишакин, подозрительно покосившись на татарина.
— Настоящие, да не совсем.
— Темнота, — усмехнулся Ишакин. — Не знаешь, какие у меня были руки. Попался бы мне на гражданке, где-нибудь в людном месте, мигом бы остался без штанов — и не заметил бы.
— Шибко хорошо врешь, — улыбнулся Файзуллин.
— Если хочешь знать, меня один фокусник звал к себе работать, помощником своим. Скумекал?
— Ловкость рук и никакого мошенства?
— Гляди ты — угадал ведь!
Паром добрался до середины реки, когда немцы неожиданно начали обстрел. Весь день почти молчали, а тут их вдруг прорвало. На реке было пустынно, торчал лишь один андреевский паром, тихоходная колымага. Багрово полыхал закат. Красноватые отблески переливались в быстрых струях воды. Вспыхивали и гасли на увале ракеты.
Обстрел сосредоточился на пароме. Уже третьим бризантным снарядом посекло надувные лодки, и настил плотно лег на воду. Андреев скомандовал:
— В воду! Прыгать в воду! До берега добираться вплавь. Живо!
Когда паром опустел, Григорий нацелился было прыгнуть, но что-то сильно и тупо ударило его по ноге. Григорий свалился на настил. Хотел подняться, но над головой гулко треснул новый снаряд, и опять безжалостно ударило по ноге, по той же, по левой, будто специально в нее целили.
Андреев потерял сознание. Очнулся в клуне. Лежал на тех же санях, на которых вчера бинтовали Юру Лукина. Знакомая медсестра совала Григорию под нос пузырек с нашатырем. Доктор грубо копался пинцетом в коленке, и такая острая боль пронзила Григория и надолго застряла в мозгу, что он уже не мог кричать и только скрежетал зубами.
— Терпи, мой друг, — успокоил доктор, не прекращая копаться в ране.
Медсестра облегченно вздохнула:
— Слава богу, отудобел.
Под раненую ногу положили доску, которую доктор назвал по-своему — шиной. К ней накрепко прибинтовали ногу. Курнышев положил в полевую сумку Андреева партийный билет и офицерское удостоверение. Все эти документы, пока лейтенант работал на переправе, хранились у старшины.
У капитана тоскливо блестели глаза. Он в мучительном раздумье тер пальцем переносицу, и она у него покраснела. Хотел что-то сказать, но, видимо, не нашел подходящих к обстановке слов и лишь сухо отдал приказ отвезти раненого в медсанбат.
Григория уложили в двуколку, на которой в свое время отвезли Женю Афанасьева и Васенева. Курнышев хрипло сказал:
— Поправляйся. Будем ждать. — И как-то заметно ссутулившись, добавил: — Эх, Гриша, Гриша… — и зашагал к реке, где приступал к работе взвод Черепенникова.
Уже смеркалось.
На всю жизнь Андреев запомнил слезы Ишакина. Он стоял поодаль и плакал. Ничего поделать с собой не мог. Потом, как-то странно заикаясь, сказал:
— Про-щай, старшой, — он и назвал-то его по старинке.
Файзуллин молча пожал Григорию руку.
Стуча на ухабах, двуколка повезла Андреева в медсанбат.
ГОСПИТАЛЬ
Андреев очнулся вдруг, будто вынырнул из омута. Открыл глаза и увидел над собой голубое небо. Там в глубине парил коршун. Повозку, на которой везли Григория, покачивало из стороны в сторону, колеса постукивали о камни.
Вдруг к горлу подступила тошнота, в глазах замутилось, а на языке почувствовалась противная кислость.
Григорий опять устало закрыл глаза. Ездовой свистнул на лошадь.
— Но, но, саврасая!
Лошадь перешла на мелкую рысь. Повозку затрясло сильнее. Но лежать было мягко. Ездовой не поскупился наложить сена. Оно пахло духовито. Именно в эту минуту Григорий почувствовал боль в левой ноге. Хотел ее передвинуть — и не мог, чуть не взвыл от рези в коленке.
И вспомнил все. Багровый закат на Висле, разноцветные всполохи ракет, четкие пунктиры трассирующих пуль и гулкие разрывы снарядов над головой. Это воспоминание горячило воображение.
Но дикая боль в ноге возвратила его к действительности. Вспомнил медсанбат, пожилую усталую докторшу с майорскими погонами, деловито готовящуюся к операции. Некрасивая медсестра положила Григорию на рот и нос марлю, пропитанную какой-то жидкостью, пахнущей остро и неприятно, и сказала:
— Считайте, больной. — Григорий не понял, она повторила и добавила: — Вслух.
Он стал считать и чувствовал, как голубая дремота обволакивает мозг, как он легко и свободно летит куда-то далеко и от докторши, и от медсестры. И он провалился в это немыслимое далеко и пробыл там долго. За это время ему сделали операцию, уложили в повозку. Он проспал всю ночь, все утро и очнулся только что. Его мутило от того острого приторного запаха, от которого он тогда уснул, и тошнота снова подкатывала к горлу.
Григорий не мог повернуться к ездовому, не имел сил сесть, а ему было плохо. Хотел крикнуть, но из горла вылетел хрип:
— Погоди же!
Этот чуть слышный хрип ездовой все-таки услышал и повернулся к раненому.
— Никак очухался? — удивился он.
— Пить, — попросил Григорий.
— Пить тебе, сынок, не положено, докторша наказывала, не то муторно станет.
— Мне и так муторно.
— Знамо! Усыпили — еле проснулся. Гадко. Бывал в твоем положении, еще в германскую тую войну. А яблочко можно.
Ездовой протянул Григорию краснобокое крупное яблоко, и тот почему-то вспомнил, как Воловик угощал его зеленой «мамой-кисой». Ездового Андреев видеть не мог, потому что лежал к нему головой. Но обратил внимание на руку, протянувшую ему яблоко. Она была морщиниста и крепка, задубела на солнце и ветру. По таким рукам можно читать, как по книге. Пожилой человек, воевал еще в первую мировую и, конечно, в гражданскую. Пахарь. Отец солдата. И снова вот на войне.