Трудный поиск. Глухое дело — страница 39 из 56

Сударев слушал молча, никак не обнаруживая своего отношения к доводам следователя.

— Вы говорите, — продолжал Колесников, — «забота о Чубасове». Разве об этом речь? Не о Чубасове, а о законности забота, о правопорядке, на котором держится государство.

— И тот, кто порешил его, за порядок боролся.

— Нельзя таким способом укреплять правопорядок. Разрушать можно, а укреплять нельзя. И вы это прекрасно понимаете. Какими бы благородными чувствами вы ни руководствовались, оправдывая убийцу, вы не можете отрицать, что он нарушил закон. Нарушил ведь?

— Ну, нарушил.

— А если нарушил, — радуясь первой победе логики, подхватил Колесников, — значит, должен перед законом отвечать. Не так ли?

Сударев мотнул головой, как будто отгонял комара, даже шлепнул по шее мякишем беспалой ладони и нетерпеливо оглянулся на скотный двор. Колесников торопился закончить мысль, чтобы старому солдату все стало ясно.

— Если я хочу установить личность убийцы, то это не значит, что я сожалею о Чубасове. Это мой служебный долг, а долг каждого человека помочь мне, как представителю закона.

Последние слова он бросил уже в затылок Судареву, входившему в раскрытую дверь коровника.

4

Дача Петра Савельевича Даева стояла на отлете, в дальнем, начисто выгоревшем конце деревни. К ней вела бывшая улица, с обеих сторон отмеченная холмиками заросших руин. Разбежавшиеся кусты и деревья захватили проезжую часть, образовав тенистую аллею. Думал ли Даев, что эта улица еще отстроится, или нарочно отодвинулся в безлюдье, никто не знал.

Еще не было видно ни дачи, ни забора, когда Колесников услышал натужное шарканье рубанка. На этот звук они и шли. Колесников пробовал возобновить разговор, но повторять сказанное не хотелось, а Сударев отмалчивался и повода для новых разъяснений не давал.

Стандартный щитовой домик с шиферной крышей затонул в густой зелени. Сударев привычно откинул изнутри крючок калитки. Рубанок продолжал свое дело, пока они не подошли к распахнутым дверям сарая.

— Принимай гостей, Савельич! — крикнул Сударев, с хрустом шагая по свежей стружке.

Из сарая вышел сухой старичок с морщинистым небритым лицом и редкими седыми волосами, прилипшими к впалым вискам. В обвисших холщовых штанах и вылинявшей спецовке он был похож на старого работягу, всю жизнь не выпускавшего из рук рубанка. Только очки в тонкой золотой оправе, уверенно сидевшие на хрящеватом носу, как бы предупреждали, что торопиться с выводами не следует.

Даев протянул клейкую от соснового сока руку Колесникову, потом Судареву.

— Чем могу быть полезен?

— Товарищ из области, — показал Сударев на Колесникова, — следователь.

— Мне рекомендовали обратиться к вам с просьбой о жилье, — сказал Колесников.

— Кто рекомендовал?

Колесников назвал фамилию своего начальника. Даев кивнул.

— Повезло вам. Только вчера дочка с внучкой уехали.

— Так я пойду, Петр Савельич, — вопросительно сказал Сударев.

— Погоди, Фомина видел?

Они поговорили о какой-то сводке, называли еще другие фамилии, и видно было, что понимают друг друга с полуслова.

— Ладно, иди, — сказал Даев, — я к тебе вечером загляну.

Сударев ушел.

— Пойдемте, покажу апартаменты.

Через просторную застекленную веранду они прошли в большую комнату, заваленную книгами и журналами. Даже из-под низкой железной койки армейского образца выглядывали корешки книг. У стен до самого потолка высились самодельные стеллажи. Некоторые еще были в работе, — стояли боковые стенки без полок. Колесников понял, над чем трудился хозяин у верстака.

Коротенький коридор привел их в другую, узкую комнату с одним окном. На березовых чурбачках лежал матрас, покрытый солдатским одеялом. Стол и табуретка тоже выглядели как сколоченные любителем — без затей, но с излишней прочностью.

— Вот, чем богат, — сказал Даев. — Ход у вас отдельный, через кухню. Елизавета Глебовна!

В комнату неслышными шагами вошла, как вплыла, старушка, которой поначалу можно было дать все семьдесят, а потом, приглядевшись, — все меньше и меньше, так живы были ее глаза и легки движения полной фигуры.

— Моя хозяйка, — представил ее Даев. — Знакомьтесь. А это, Елизавета Глебовна, наш постоялец, в Машиной комнате поживет. — Повернувшись к Колесникову, он добавил: — Договаривайтесь, как кормиться будете, и располагайтесь, а я пойду урок кончать.

Еще в городе от своего начальника Колесников узнал, что Даев в прошлом — крупный военный юрист, года три назад вышел в отставку то ли по болезни, то ли по возрасту, городскую квартиру отдал замужней дочери, а сам построил дачу на колхозной земле и живет там круглый год. Начальник Колесникова когда-то служил в подчинении Даева и сохранил с ним добрые отношения — прошлой осенью приезжал к нему на охоту. В то же время о деятельности Даева в деревне он высказывался иронически и обозвал его «колхозным стряпчим».

Елизавету Глебовну начальник тоже помянул, назвал «простой душой» и говорил о ней тепло. Родственница Даева, она всю жизнь прожила в соседнем районе. В молодости была знатной дояркой, ездила в Москву на съезд колхозников-ударников и вернулась оттуда с орденом. К старости, потеряв на войне мужа и сына, осталась одинокой. Перебравшись в деревню, Даев пригласил ее к себе вести хозяйство.

Пока Колесников потрошил портфель, доставая всякую дорожную мелочь, составлявшую «малый командировочный набор», Елизавета Глебовна успела постлать свежие простыни и на лету взбила пышную подушку. При этом она тихим, журчащим голосом, сама над собой подшучивая, сокрушалась, что не умеет готовить по-городскому, и просила Колесникова не поминать ее лихом потом, когда вернется к своим домашним разносолам. Сама себя успокаивая, она заключила: «Вареному-жареному век не велик».

Ее мягкое, все еще красивое лицо излучало доброту так же естественно и постоянно, как солнце излучает тепло. Смотрела она ласково, всегда готовая и к ответному смеху и к мимолетной слезе сочувствия. Даже морщинки, процарапанные годами, как-то сами собой складывались в доброжелательную улыбку. А когда она смеялась, нельзя было не засмеяться самому.

Заметив, что Колесников уставился в папки с бумагами, она заторопилась.

— Занимайтеся, я мешать не буду. Пойду сготовлю чего, покушаете с дороги.

— Спасибо, Елизавета Глебовна. Вы не беспокойтесь, пожалуйста.

— Какое беспокойство! Незваный гость легок, это званый — тяжел.

— Почему так?

— Званый приема ждет, а незваный загодя спасибо говорит.

Она уже повернулась к дверям, когда Колесников остановил ее.

— Елизавета Глебовна, у вас весной человека убили. Слыхали, наверно?

Старушка, только что ходившая с улыбкой на лице, чего-то испугалась и погасшим голосом сказала:

— Ничего я не знаю, милый человек, только и знаю, когда ночь, когда день.

— Так уж и ничего? Не может быть, чтобы вам про убийство не рассказывали. И про того, кто повинен в этом, наверно, слыхали.

— На одного виноватого по сту судей, — скороговоркой ответила Елизавета Глебовна, — а еще и так бывает — на деле прав, а на бумаге виноват.

— А на деле он прав?

— Про кого спрашиваете?

— Про того, кто убил.

Слезы на глазах Елизаветы Глебовны выступали легко от любого волнения, и радостного и горького. Зная эту свою слабость, она еще до слезы крепко зажимала веки кончиками вытянутых пальцев, пережидая, пока отойдет от сердца.

— Ты, сынок, воевал аль нет?

— Нет, молод был, совсем мальчишка, в армию не брали.

Старушка понимающе кивала головой.

— То-то тебе и трудно. Не понять.

— Чего не понять-то?

— Про войну хорошо слышать, да не дай бог видеть, — сказала она и вышла, неслышно ступая.

Она не упрекнула Колесникова, наверно, даже была рада, что война обошла его. Она просто, как само собой очевидное, отметила: мол, не может он понять того, что понимают люди, опаленные войной. Не может, и все!

Колесников толкнул створку окна, и комната мгновенно заполнилась шорохом листвы, щебетом птиц. Рубанок Даева двигался реже, со старческим кряхтением.

5

План работы, составленный Колесниковым, был расписан чуть ли не по часам. Прежде всего — свидетели. Десятки имен и фамилий. Свидетели, испорченные торопливыми допросами первых дней дознания. Свидетели, успевшие за прошедшие месяцы основательно забыть все, что они не хотели помнить. Свидетели-молчальники, болтуны, фантазеры...

Председатель колхоза выделил Колесникову маленькую комнатку в правлении колхоза с выходом на черное крыльцо. Кроме письменного стола, усеянного чернильными пятнами и ожогами от погашенных папирос, в комнате еще стояли два стула и черный клеенчатый диван такого вида, как будто по нему проехала пятитонка с полным грузом.

Стол освещала чуть покосившаяся лампа с зеленым абажуром. С одного бока абажур потерял добрый ломоть и был залатан прогоревшей бумагой. Этот расколотый бок Колесников и направлял на свидетеля. Делал он это по старому рецепту в расчете на то, что свидетелю в ярком пучке света труднее будет скрывать свои мысли. Но и лампа не помогала. Только что ушел последний из вызванных на сегодня свидетелей, а дело обогатилось еще одной стопкой исписанных листов, вполне пригодных для растопки.

Даже когда человеку ничего не грозит, вызов к следователю заставляет его волноваться. Даже на коротком допросе раскрываются черты его характера. Уже по первым шагам свидетеля, по тому, как он открывает дверь, как входит, как смотрит, Колесников угадывал его душевное состояние. Чаще всего догадка укреплялась, иногда опрокидывалась.

Когда Тимофей Зубаркин вошел в комнату и уже на пороге стащил с головы армейскую фуражку, потерявшую форму и цвет, угадывать было нечего. На вздувшемся грязно-сером лице свидетеля Колесников прочел четкий медицинский диагноз: «Хронический алкоголизм с явлениями психической деградации». Одетый в тряпье, которое уже невозможно было обменять даже на кружку пива, Зубаркин заторопился к столу и предъявил повестку, плясавшую в его трясущейся руке.