Труды по истории Москвы — страница 55 из 65

Из громадного количества материала по миниатюрам автор выбрал для своего исследования пять важнейших лицевых сборников: Кенигсбергскую, или Радзивилловскую, летопись, Никоновскую летопись, «Житие Бориса и Глеба», «Житие Сергия» и «Житие Антония Сийского». Такой выбор имел основания: названные сборники принадлежат к числу выдающихся, они отражают развитие русской миниатюры, начиная с Киевской Руси и кончая XVII в. С необыкновенной тщательностью автор прослеживает рисунки названных рукописей, обращая внимание на историческую достоверность изображенных на них фигур, предметов и сцен.

Книга Арциховского – своего рода комментарий к нашим лицевым сводам, комментарий научный и, прямо скажем, одинаково полезный для историка, археолога, этнографа и даже историка литературы. Читателю становится совершенно ясно, какое большое внимание уделяли миниатюристы иллюстрируемому тексту. Так, рисунки, связанные с текстом о стране вятичей, всегда изображают лес, так как вятичи жили в глухих лесах, хотя в тексте летописи нет прямых упоминаний о лесе.

Автор предполагает, что «оригиналы рисунков возникли еще тогда, когда свежо было древнее представление о земле вятичей» (стр. 15). В миниатюре, изображающей уплату дани мехами, показана связка куньих мехов, называемая русскими охотниками «круглым бунтом».

Арциховский правильно замечает, что «дальнейшее изучение подобных особенностей позволит многое понять в некоторых древних хозяйственных документах, например, в новгородских» (стр. 25). Внимательное изучение миниатюр позволяет порой вскрыть неожиданные детали. Так, изображение символического льва на одной миниатюре Радзивилловской летописи, по мнению автора, является геральдическим изображением в гербе суздальских князей, начиная с Юрия Долгорукого (стр. 33–34), сохранившимся в гербе города Владимира—Залесского. Это наблюдение автора кажется весьма убедительным, с тем только, на наш взгляд, добавлением, что лев похож на барса. Вспомним первое упоминание о Москве, когда черниговский князь подарил Юрию «пардуса» (барса). Этот необычный дар становится понятным в свете наблюдений автора над миниатюрами.

Особенно много внимания Арциховский уделяет изучению изображений различного рода оружия. Большая осведомленность автора в этой области делает его книгу полезным комментарием для всех интересующихся древнерусским военным искусством. Некоторые неясные вопросы в истории русского оружия становятся понятными при изучении миниатюры. Например, автор дает небольшой, но ценный экскурс о московских щитах (стр. 63). Экскурс тем более интересный, что уже «Задонщина» восхваляет «щиты московские» наряду с различными иноземными предметами вооружения. Содержание книги, конечно, нельзя исчерпать немногими приведенными замечаниями. Потребуется дополнительное изучение не только многих рисунков, но и текстов, которые они иллюстрируют.

Конечно, такая большая работа, как исследование Арциховского, не лишена некоторых недостатков. Самый крупный ее недостаток заключается, на наш взгляд, в отсутствии ясных выводов о происхождении изучаемых сборников. Автор несколько сузил свою задачу, выбрав предметом изучения наиболее интересную для него сторону миниатюр, и не обратил достаточного внимания на вопрос о происхождении изучаемых сборников, что отразилось и на некоторых выводах работы. Автор, например, кратко замечает, что возвращаться к спорам о происхождении лицевого свода нецелесообразно, так как дата его возникновения доказана Н. П. Лихачевым, А. Е. Пресняковым и А. А.Шахматовым (стр. 42). Исследования пишутся для того, чтобы они оказывали влияние на развитие науки; результаты их должны быть приняты или отвергнуты; но ведь некоторые вопросы, специфически важные для темы, избранной Арциховским, были вовсе не затронуты названными исследователями. В частности, никто из них не касался сколько—нибудь подробно вопроса об источниках, которыми пользовались художники для воспроизведения некоторых деталей в рисунках. Согласимся с автором, что пушки и мечи художники миниатюр срисовывали с летописных рисунков XIV или XV в., что для других художников оригиналом служили боевые орудия кремлевских пушкарей (стр. 51), но в тех же лицевых сводах изображена перевозка турецких пушек на морских кораблях. Оригиналов для изображения кораблей в Кремле не было, в XIV в. морских кораблей в России не было, откуда же взяты эти изображения» Ведь выдумать их было нельзя. Во второй половине XVI в., когда стали возникать тома лицевых летописей, у русских художников возможны были различные, в том числе иноземные, пособия. Для определения исторического значения того или иного изображения мало сказать, что оно совпадает с таким—то типом предмета, следует объяснить причину подобного совпадения. Если изображение пушки Павла Дебоссиса 1488 г. совпадает с рисунком «ленивой Метты» 1411 г., то возникает вопрос: отчего произошло такое совпадение»

К числу более мелких недочетов работы Арциховского надо отнести чрезмерную лаконичность его стиля, отчего текст становится порой каким—то обрывистым. «Войско в „Житии Сергия“ изображается только конное» (стр. 184). Удовлетворит ли такая короткая фраза читателя, если он посмотрит хотя бы на прориси миниатюры на страницах 180 и 182» Даже на прорисях можно различать необыкновенно выразительные жесты сражающихся, мчащегося всадника с развевающейся во время езды одеждой и т. д. «В качестве свитков изображены типичные древнерусские столбцы, частично развернутые в руках переписчиков, частично свернутые в трубки и обвязанные (по три тесьмы). Тетради в виде книг» (стр. 191). Надо основательно знать палеографию, чтобы понять эти отрывочные фразы, напоминающие заметки в записной книжке. Автору следовало бы немного подумать о своих читателях. Наряду с этим встречаем не очень удачные неологизмы. Автор, например, говорит о «новгородизмах» (стр. 13). На этом же основании можно говорить о «московизмах», «киевизмах» и т. д., но зачем так «измить» русский язык»

Конечно, наши замечания преследуют только цель обратить внимание автора на некоторые недочеты его работы, которых лучше было бы избежать. В целом же необходимо признать, что Арциховский проделал трудную и в то же время совершенно необходимую работу, проложив пути для ряда исследований по истории русской миниатюры. Ценность всякой книги измеряется в первую очередь тем новым, что автор вносит в науку. В этом отношении право первого исследователя, поставившего во всей широте вопрос об изучении древнерусской миниатюры как исторического источника, всецело останется за Арциховским. Книга его – ценный и полезный труд. В заключение отметим, что книга издана Московским государственным университетом просто, но в то же время изящно, а прориси достаточно точно воспроизводят основные черты миниатюр лицевых сборников.


ЗАПИСКА О СОСТАВЛЕНИИ «МОСКОВСКОГО НЕКРОПОЛЯ»[1153]


Москва является местом захоронения многих замечательных государственных, научных и общественных деятелей, писателей, художников, военных и т. д. Сохранение оставшихся могил видных деятелей нашей Родины, похороненных на территории Москвы, дело совершенно необходимое.

Для этой цели необходимо прежде всего взять на учет все существующие могилы видных деятелей нашей Родины, похороненных в пределах Москвы, сохранить памятники, поставленные на их могилах, и дать их описание. Последней задаче и должно отвечать издание «Московского Некрополя», что будет лучшим методом охраны могильных памятников.

Так как составление такого «Некрополя» – дело трудное и длительное, в первую очередь следует провести работы по описанию памятников и их охране там, где похоронены наиболее крупные деятели, перейдя затем к описанию памятников в других районах. Поэтому первоочередной задачей является составление «Московского Некрополя» на территории Кремля, Красной площади и остальной территории Китай—города. После этого можно будет перейти к описанию других мест захоронения в Москве. Работы по изучению и приведению в порядок могил выдающихся людей на территории Кремля, Красной площади и Китай—города можно осуществить в течение года. Следует иметь в виду, что объяснительные записки к именам похороненных в Москве уже составлены, поэтому речь идет об описании памятников и в нужном случае их фотографировании.

Основные работы по составлению «Московского Некрополя» представляются мне в следующем виде.

1. Составление полного списка захоронений выдающихся лиц, похороненных в Москве, памятники или могилы которых сохранились до настоящего времени.

2. Описание этих памятников с их надгробными надписями с сохранением особенностей их языка и формы, так как надгробные надписи имеют значение крупнейшего исторического источника по истории культуры и, в частности, Москвы как величайшего культурного центра нашей страны.

3. Фотографирование и издание некоторых наиболее замечательных могил (по тем лицам, которые похоронены в этих могилах, по эпитафиям и другим надписям, по художественному выполнению памятников).

4. «Московский Некрополь» должен быть своего рода охранным документом для московских могил.

5. Для издания «Московского Некрополя» должна быть создана особая комиссия, с обязательным включением в нее представителя Моссовета. Комиссия утверждается Моссоветом (в составе 5–7 лиц во главе с председателем, он же ответственный редактор «Московского Некрополя»).

6. В первую очередь издается 1–й том или выпуск «Московского Некрополя», посвященный Кремлю, Красной площади и Китай—городу. В дальнейшем работа проводится по отдельным кладбищам. Работа эта проводится постепенно, согласно планам и сметам, утверждаемым на каждый год.

VIIИЗ ВОСПОМИНАНИЙ

ДЕТСКИЕ ГОДЫ. МОСКВА И ПОДМОСКОВЬЕ[1154]

ДЕТСКИЕ ГОДЫ


Родился я в Москве 19 мая (по старому стилю) 1893 года. Впрочем, в документах и бумагах, относящихся к моей биографии, в том числе энциклопедиях, время моего рождения показано 1 июня по новому стилю, хотя должно было бы стоять 31 мая, потому что я родился в XIX веке, а следовательно, для того, чтобы получить дату рождения по новому стилю, надо прибавить не тринадцать, а двенадцать дней. Я же прибавил тринадцать дней, во—первых, по странному суеверию, что в июне родиться лучше, чем в мае, тем самым подправив свою судьбу по Зодиаку, согласно астрологии прежнего времени; другая же причина заключалась в перемене паспортов. От нас требовали показывать при перемене паспортов новое летоисчисление с прибавкой тринадцати дней. Объяснять же милицейским работникам, что надо прибавлять не тринадцать, а двенадцать дней – было примерно то же самое, что объяснить мне сложную алгебраическую формулу. Поэтому согласились на 1 июня.

Родился я в семье московского мещанина Барашской слободы Николая Константиновича Тихомирова и его жены, моей матери, Марии Сергеевны Тихомировой.

Термин «московский мещанин Барашской слободы» в настоящее время не вполне понятен и требует некоторого пояснения, что это за слобода. Я сам этого не знал до тех пор, пока не сделался профессором и не стал писать историю старой Москвы. Оказывается, Барашской слободой называлась одна из древних слобод Москвы. В слободе жили ремесленники, обязанные ставить шатры для государя.

Это делалось в XIV–XV веках. В XVI веке эта слобода называлась еще Барашской. Позже название слободы осталось по традиции, хотя никакого содержания в него уже не вкладывалось. Однако название «Барашская слобода» додержалось до самой революции, хотя деление мещан по слободам абсолютно не имело никакого смысла, за исключением написания мещанских детей в мещанское сословие города Москвы…

Начало нашего блистательного древнего рода даже с моими семьюдесятью годами насчитывает примерно сто пятьдесят лет существования. Легендарным предком был некий Аким, мой прадед, отчество которого не дошло до его потомков. О нем известен только один рассказ тоже полулегендарного характера.

Мой дед, Константин Акимович, был более мне известен, хотя я его не видел и в глаза. Константин Акимович сначала служил приказчиком, потом разбогател. Как разбогател, я точно не знаю, но обычно тогда приказчики богатели таким приемом: в отсутствие хозяина они довольно усердно знакомились с хозяйской кассой, а, ознакомившись в достаточной мере, открывали свои магазины. Не хочу клеветать на своего деда, но… и с ним могло быть таким же образом.

Константин Акимович открыл первый магазин готового платья в Москве (по крайней мере, так говорил отец). Ходко пошли в продажу летние пальто, так называемые по тому времени «балахоны». Шили их из белой материи, кажется, из хорошего холста.

Разбогатев, дед решил, что достаточно сидеть в тесной лавке, и стал, что называется… жуировать. Вместе с бабкой он начал совершать поездки по окрестным монастырям. Такие поездки действительно представляли большой интерес. Обычно брали «линейку» – экипаж, запряженный одной или двумя лошадьми. Этот экипаж представлял собою пролетку, где сидели по обеим сторонам два или три человека, обращенные друг к другу спинами. На облучке восседал кучер. Подобная линейка довольно бойко бежала по тогдашним проселкам и по «большим дорогам», большакам. Так назывались дороги, обсаженные березами, еще в царствование Екатерины II. Остатки этих чудесных большаков кое—где сохранились до сих пор и привлекают внимание путников, хотя осталось их, к сожалению, немного. Дорога в монастыри по проселкам, по большакам, шла мимо лесов, полей, лугов, мимо деревень и сел. Одним словом, это было интересное путешествие.

До монастыря добирались обычно в один день на лошадях. Самой дальней поездкой был Троице—Сергиевский монастырь в семидесяти километрах от тогдашней Москвы. Но ездили и ближе, в Саввино—Звенигородский монастырь и некоторые другие прилегающие пустыни и монастыри.

Обычно монастырь стоял на высоком холме, на берегу реки или речушки. К нему подходили заповедные рощи, не тронутые, не опороченные человеком. Лесные цветы, кустарники покрывали ближайшие окрестности…

Теперь только с трудом можно представить себе, что собою представлял, например, Саввинский монастырь под Звенигородом, прославленный картинами Левитана. Мне пришлось еще видеть ту плотину, которая нарисована была у Левитана и которую потом сломали, потому что неумные люди забыли, попросту говоря, про маленький пейзаж, который легко было сохранить и до нашего времени, если бы немного позаботиться и о пруде, и о плотине.

Так вот, дед приезжал в монастырь, останавливался там в гостинице. Монастырские гостиницы существовали тогда (это относится ко второй половине прошлого века) почти при всех больших монастырях. Я застал их позже, но они были уже значительно более благоустроенными, чем раньше. В гостинице можно было заказать обед, остановиться в номере, не всегда, впрочем, лишенном клопов, что являлось как бы дополнением к монастырским удобствам, но [это] не очень смущало посетителей, привыкших к этому «удобству» в деревянных московских домах.

Тут пили чай, закусывали разной привезенной снедью. Приходили послушники, иногда даже монахи, точно так же пить чай. Обычно везли с собою различного рода постную снедь, главным образом, рыбу, в особенности, замечательную и почти исчезнувшую теперь белорыбицу.

Монастыри представляли большой интерес не только по своим богомольям, но и по своим обычаям. В монастыре к службам звали колокола, послушники и монахи ходили чинно, в церквах справлялась длинная служба, иногда очень торжественная. Одним словом, это было своего рода развлечение, где цели богомолья чередовались с прогулкой, только иного типа, чем в настоящее время.

Вот такими—то поездками по монастырям и занимался мой дед Константин Акимович до тех пор, пока не выяснилось, что доходы в лавке… стали… уменьшаться, вероятно, не без помощи соответствующего приказчика. Дело закончилось довольно быстро и печально – дед, попросту говоря, погорел и попал за долги в «Титы» (так называлась в свое время долговая тюрьма, где приходилось отсиживаться погоревшим купцам).

Разорение деда было настоящей катастрофой для его семьи. У деда было два ребенка: дочь Александра Константиновна и сын, мой отец Николай Константинович. Александра Константиновна в период процветания дедовского хозяйства училась в «пенсиёне» – так это слово дошло до моего слуха. Что это был за «пенсиен» – точно не знаю, но, по—видимому, Александру Константиновну хотели сделать образованной по тому времени девушкой, обучали музыке и манерам.

Что касается отца, то его десяти лет от роду определили в мальчики при конторе Никольской мануфактуры Саввы Морозова в Орехово—Зуеве… Там отец и начал свою карьеру, прослужив всю жизнь свою у Морозовых вплоть… до ликвидации самой фирмы в начале революции.

О своем детстве отец рассказывал как—то неохотно. Мы же, по глупости, не спрашивали об этом. Воспоминания его были немногосложными. Часто и охотно он говорил о своем друге Занине, о том, как они вместе ходили на карусели и проч. Воспоминания всегда были теплыми, видно, товарищи были привязаны друг к другу. Вспоминал он и о некоторых, впоследствии уже выслужившихся в делах фирмы Саввы Морозова. Запомнился мне рассказ о Белянкине. Этот Белянкин был доверенным фирмы Саввы Морозова в Москве… Он ведал складом фирмы оптового и полуоптового порядка, а склад в Москве был самым большим и самым важным для фирмы. По рассказам отца, Белянкин стоял обычно в поддевке у ворот и торжественно грыз семечки. Эта картина мальчика, молчаливо грызущего семечки, так у меня и осталась в памяти. Поддевку Белянкин носил, как и многие другие, потому, что большое количество служащих морозовской фирмы, как и сами Морозовы, были старообрядцами. В этой фирме старообрядцы занимали различного рода посты, по преимуществу доверенных. Мой отец, впрочем, был православного вероисповедания, но это не мешало ему дружить с сослуживцами—старообрядцами… так называемого австрийского священства, которые имели своего архиепископа, находящегося на Рогожском кладбище.

Когда отец перешел работать в московскую контору, последняя помещалась в Трехсвятительских переулках, где стоял большой дом, обращенный одной стороной в Малый Трехсвятительский, а другой – в Большой Трехсвятительский переулок. Большой Трехсвятительский переулок (ныне – Большой Вузовский) был резиденцией главы фирмы, в мое время Марии Федоровны Морозовой, миллионерши, весьма… почитаемой и за свое богатство, и за свой явно незаурядный ум.

Вообще Морозовы оставили по себе неплохую память, в том числе Савва Тимофеевич и Тимофей Саввич… но об этом могут рассказать другие, более знающие миллионерскую среду, чем я, который находился от нее примерно на таком же расстоянии, на каком мелкие дворяне находились от великокняжеских дворцов.

Отец женился по любви на моей матери, Марии Сергеевне Латовой. Но о ее происхождении я ничего не знаю, потому что она никогда об этом не рассказывала, а у нас был обычай, может быть даже правильный, никогда не расспрашивать того, о чем родители почему—либо не хотели сами рассказывать. Знаю только, что она была бедной, связана со студенческими кругами, что с выходом ее замуж за моего отца были связаны трагические обстоятельства. Об этом я узнал только после смерти матери от отца, но рассказывать об этом я не могу, потому что это тайна нашего дома, и о ней, кажется, не знали даже мои старшие братья.

У матери вообще не было родни, за исключением брата, якобы уехавшего в Харьков, но она никогда с ним не переписывалась. Отсутствие родни с материнской стороны сказалось в том, что положение матери было не очень выгодным, так как отцовская родня не любила ее. Она отвечала этой родне такими же чувствами.

К этому примешивались некоторые другие обстоятельства. Старшая сестра отца, Александра Константиновна, почти никогда у нас не бывала, но не по случаю ссоры, а по другим, гораздо более важным причинам. Она была больна страшной по тому времени болезнью – гангреной легких, чахоткой с кровохарканьем. У нее был сын, известный под именем Сережи Ермакова. Я за всю жизнь был только один раз в гостях у своей тетки, а Сережа Ермаков бывал у нас часто. Мать страшно не любила посещений тети Саши, боясь ее болезни и, вероятно, сохраняя некоторые другие, не вполне приятные чувства. Сережа Ермаков сам погиб впоследствии от чахотки. Он был человеком талантливым и обладал прекрасным голосом. Его отдали учиться в духовное училище при тогдашнем Николо—Угрешском монастыре. Здесь он выделялся своим голосом и чистейшим дискантом пел «Ангел вопияше» в Страстную субботу…

Из других родных запомнились некоторые полукарикатурные фигуры. Такой была наша двоюродная сестра Глафира Николаевна, сестра Сережи Ермакова… Мать не любила Глафиру Николаевну за ее дурость, боясь, что дети начнут ей подражать. Но у нас в доме ее все—таки всегда принимали.

Один рассказ, связанный с Глафирой Николаевной, которая носила немецкую фамилию Бершневиц, потому что была замужем за неким поваром немецкого происхождения, заслуживает особого внимания по своей анекдотичности. Повар отличался некоторой склонностью к горячительным напиткам. Однажды он был приглашен для печения блинов в день поминок усопшего. Ему был выдан аванс на покупку масла, но аванс отправился не на масло, а на горячительные напитки. Печь же блины на чем—то было надо! Гости ели не без удовольствия блины, но вскоре заметили, что они имеют какой—то странный привкус, который люди тогдашнего времени замечали гораздо лучше, чем мы, привыкшие к столовым. Отправились на кухню и узрели следующую картину: повар смазывал сковородки восковой свечой, после чего ловко бросал опару, перевертывал ее, смазывая предварительно опять свечкой сковороду, и снимал блины. Повара, конечно, побили, но блины остались с восковой приправой.

Всех потомков отца и матери насчитывалось одиннадцать человек. Я был десятым, младше меня был Борис. Однако из одиннадцати детей в живых ко времени моего детства осталось только пятеро. Четыре дочери умерли, к огорчению родителей и к нашему, потому что хоть одну сестру хотелось бы иметь. Умерли и два мальчика (Костя и Митя).

Порядок по старшинству был такой… Николай был старше меня на десять лет. Дальше шел Владимир. Он был старше меня на семь лет, Сергей – на два года. Младший Борис был на пять лет меня моложе. Таким образом, я всю жизнь состоял не самым маленьким, но приближающимся к маленькому. Выходило так, что по сравнению с Борисом я был очень большим, и он по мне равнялся, а по сравнению с другими – маленьким, потому что десять и семь лет создают большую разницу между детьми.

Ближе всех ко мне был по возрасту Сережа, но мы с ним решительно расходились в характере. Он был большим насмешником и в свое время ловко издевался надо мною. Любимым его занятием было строить мне «рожи», на что я очень обижался. Сидя за столом, он вдруг высунет язык и смотрит на меня. Я сейчас же кричал возмущенно, что Сергей делает «рожи». Мама же и папа видели, что у Сережи самое обыкновенное лицо, потому что он успевал спрятать язык и сидел с нормальной физиономией. Они обычно и говорили: «Где же он строит рожи»»

Сережа иногда делал и другие каверзы, которые были не столько от плохого характера или злобы, а просто от желания подшутить. Например, он однажды сказал моему брату Борису, когда мы славили Христа на Рождество и получали по двугривенному: «Смотри, смотри. Мишке дали две деньги, а тебе одну». Борис заплакал, а я, конечно, отдал ему две денежки по гривеннику, а взял одну – двугривенный.

Другое занятие Сергея заключалось в следующем: он провоцировал меня, когда я был маленьким, за чаем. Я и в те годы отличался забывчивостью, невниманием к мелочам. Поэтому, положив сахар в стакан и размешав его, я забывал, что положил сахар… Сергей клал себе сахар в чашку, размешивал его, а мне говорил: «А у тебя сахара нет». Тогда я устраивал плач, после чего меня успокаивали.

Мы любили с Сергеем играть в карты, в модную тогда игру рамс. В рамсе ведется счет по очкам, причем червонный туз оценивался в двадцать пять очков, т. е. выше всех. И вот Сергей скоро научился жульничать, подкладывал червонного туза под колоду и вынимал его, как козырь. Я это заметил. После короткой драки, по взаимному соглашению, мы, уже сдавая карты, вынимали из—под колоды червонного туза, делая его козырем. Обычно рамс кончался небольшой дракой, которая совершалась в полной тишине, чтобы не услышала мама. Картежная игра производилась на большом сундуке в передней.

Наиболее почитаемым из братьев был Николай, да это и вполне понятно. Между ним и Борисом была разница в пятнадцать лет, т. е. он годился Борису почти в отцы.

Впоследствии мы всех братьев называли так: Николас вместо Николай, иногда с прибавкой «старый Николас», Володяс, Сергуляс, Борисас. Меня же называли просто Мишей. Коля учился в гимназии хорошо, хорошо знал классические языки, хорошо пел, хотя потом сорвал себе голос, но все же пел, конечно, несравненно лучше, чем я, который не отличался ни слухом, ни голосом.

Старший брат обычно называл нас каким—нибудь прозвищем. Володю он почему—то звал «Длинноносым», хотя тот не отличался длинным носом. Однако Володя искренне считал себя страшно некрасивым и часто осматривал свой нос в зеркало. На самом же деле он в юности был привлекателен именно благодаря тому, что имел нос, а не картошку, которой обладал, например, я, в силу чего меня нельзя было спутать ни с какой нацией, кроме русской.

Старший брат называл меня «Лысым», потому что я родился, как говорили, лысым, и священник не мог даже найти волос, чтобы их состричь с моей головы во время обряда крещения. В дополнение ко всему, крестивший меня отец Беневоленский был сам лысым. Это сходство старого священника и новорожденного вызывало смех.

Крестили меня в церкви Симеона Столпника на Николо—Ямской улице (ныне – Ульяновской). В этой церкви находится теперь какой—то институт, а я живу в квартире, из окна которой видна эта церковь. Так в конце жизни я вернулся к месту своего рождения в Тетеринский переулок.

Семья наша была дружной, в особенности благодаря старшему брату, человеку не только доброму, но и выдающемуся по своим качествам. Он умел как—то всех объединить и любил всех по—своему. Например, он раньше всех выезжал на дачу и брал с собой кого—нибудь из младших. Жить на даче в апреле было холодно, потому что помещение снимали холодное. Коля сам готовил пищу, кормил и брал с собой гулять младших. Иногда он брал с собой даже на охоту. Я тоже с ним ходил как—то на охоту. Вообще он представляется мне своего рода идеалом, которого я никогда не мог достигнуть со своим замкнутым характером.

Иногда дома устраивались различного рода небольшие… вечера. На них приглашались знакомые. Среди наших знакомых не было никаких выдающихся людей, надо прямо это подчеркнуть. Это были или сослуживцы отца, или боковая родня отца, или неизвестно откуда появившиеся знакомые, но они охотно приходили к нам, как и наши старшие отправлялись к ним с новогодними и пасхальными визитами.

Один из таких спектаклей мне хорошо запомнился. Старший брат поставил «Скупого рыцаря» Пушкина. Николай играл Скупого Рыцаря; Альберта, насколько я помню, играл Владимир; слугу Альберта – его товарищ Миша Асекритов, которого обычно называли Асекритусом; герцога играл Сергей, а Жида – я. В то время мне было семь или восемь лет. Надо представить себе, что это была за фигура в подряснике, робко выходившая и точно повторявшая с выражением стихи старика—еврея: «Шел юноша вечер, а завтра умер». Хотя в те времена еще не было Мейерхольда, в постановку внесены были некоторые изменения по сравнению с Пушкиным. Так, слуга Иван пел сочиненную им песню: «Что за горе, что за горе нам у рыцаря житье. Им—то все, им—то все, ну, а нам так ничего». При этом вместо щита он чистил большой медный поднос.

Сергуля… которому в то время было девять или десять лет, играл важно и торжественно роль герцога. Однако с ним случилось маленькое происшествие.

Сергей в обыкновенной жизни говорил вместо слова «перчатка» – «черпятка». И во время бурного объяснения скупого рыцаря с сыном герцог величественно протянул руку и сказал Альберту: «Отдай черпятку». За это он был награжден зрителями бурными аплодисментами.

Реквизиты скупого рыцаря представлялись мне в те времена великолепными. Ведь сокровищница рыцаря была наполнена двумя вычищенными самоварами, различного рода посудой и прочей утварью, какой—то старой мебелью. Одним словом, на сцене стояло все, что нужно было хранить в сокровищнице скупого рыцаря.

Семья моего отца была, по существу, мелкобуржуазной. Однако среди своих сослуживцев отец выделялся стремлением дать детям образование, что в те времена было совсем не обычным делом. Большинство сослуживцев отца стремились скопить деньги, построить свой домик (не дачу, а именно домик), разбогатеть, чтобы построить два или три доходных дома в Москве. Это было мечтой тогдашних служащих Саввы Морозова. Они нередко говорили отцу: «Зачем вы, Николай Константинович, учите своих детей в гимназии. Отдали бы их в Мещанское училище. К пятнадцати – шестнадцати годам они могли бы уже служить». (Слово «служить» тогда приравнивалось к современному слову «работать», а словом «работа» обозначали и черную работу; «служить» же означало нести государственную или частную службу.) По—видимому, стремление учить детей ставилось отцу и в некоторую вину, но горячей защитницей нашего образования была мать. Ее связь со студенчеством, в кругах которого она вращалась в молодые годы, по—видимому, была одной из причин ее тяготения к образованию. Тяготел к образованию и мой отец, непрестанно читавший книги и бывший очень образованным человеком по своему времени. Судьба помешала ему выдвинуться на ученом поприще, потому что для простых людей в те времена, да еще людей с большим семейством, учиться было чрезвычайно трудно.

Второй сын, Владимир, был определен в только что открытое промышленное училище на Миусской площади – среднее учебное заведение, приравнивавшееся в те времена к реальным училищам, из которых можно было поступать в технические учебные заведения.

Сергей учился в гимназии. Меня, как далее будет видно, определили в Коммерческое училище. Младший брат учился тогда в гимназии. На его счастье, … когда он достиг… школьного возраста, не было никаких сомнений и… препятствий к тому, чтобы он учился в средней школе. А эти препятствия были очень большими для моих старших братьев, отчасти и для меня. В учебные заведения надо было платить по тому времени довольно большую сумму. Насколько я помню, в гимназию платили до ста рублей в год. Кроме того, надо было покупать учебники, одевать в форму, которая была обязательной, платить различного рода деньги по случаю тех или иных событий, давать деньги на завтраки. В целом, скапливалась большая сумма, очень трудная для обыкновенного конторщика, каким был мой отец у Саввы Морозова.

Эту великую заслугу моих родителей следует отметить. Она понятна далеко не каждому в наше время, когда образование стало столь доступным и даже обязательным, вследствие чего только ленивый человек, не имеющий стыда ни перед собой, ни перед обществом, не хочет учиться в среднем учебном заведении или высшей школе.

Естественно, что наша семья испытывала значительные затруднения. В первую очередь это выражалось в том, что квартиры, в которых мы жили, отличались далеко не высокими качествами. Наши квартиры отнюдь не были ни шикарными, ни большими. Чаще всего это были квартирки в три комнаты, что на семью в семь человек и в те времена не являлось чем—то роскошным, хотя москвичи в целом, может быть, и жили просторнее в своих маленьких деревянных домах, чем теперь.

Большинство квартир мною забыто. Та квартира, где я родился, находилась в Тетеринском переулке, но дом в настоящее время не сохранился. Чаще всего мы жили в Таганке. Один из этих домов до сих пор стоит. Он находится в небольшом переулке, выходящем в настоящее время на улицу Радищева с бывшей Гончарной улицы (ныне – улица Володарского). [Но] лучше я запомнил ту квартиру, где исполнялся «Скупой рыцарь». Домик этот стоит во дворе церкви Нового Пимена и до настоящего времени. Квартира была на втором этаже, очень сухая и теплая. Она принадлежала церковному причту и была покинута нами с большим сожалением, потому что в ней поселился какой—то вновь принятый в эту церковь дьякон. Квартира была небольшая, всего три комнаты, конечно, с деревянной лестницей.

Еще одна квартира была в переулке, носившем название Девкин … Слово «девка» означало тогда не вполне хорошее девичье состояние, и наше пребывание в Девкином переулке, когда я учился в Коммерческом училище, доставляло мне много неприятностей и насмешек со стороны моих сотоварищей и учеников.

Обычно квартиры наши снимались в некотором отдалении от Трехсвятительского переулка, где служил отец. Ходил он туда пешком, вставая обычно в шесть часов утра. Папа ставил для себя самовар, пил чай. Позднее его вставали мама и дети. Этот утренний час был самым лучшим в жизни отца, потому что никто ему не мешал, он читал то, что ему хотелось, с большим удовольствием, пил не меньше семи – восьми стаканов чая, после чего пешком отправлялся на службу. Служба эта, между прочим, была льготная. У Саввы Морозова она продолжалась всего семь часов – с девяти до четырех часов дня, с перерывом в полчаса на обед.

Название местностей, где находились наши квартиры, оставили у меня воспоминание по их странности: Антроповы ямы (насколько я помню, это было где—то в районе Сущевской улицы), Николы на Ямах и пр. От этих «ям» простиралось солидное расстояние до Трехсвятительского переулка, потому что трамваев первоначально еще в Москве не было, а конка была далеко и не везде.

Были и другие причины, по которым мы жили, как правило, в плохих квартирах. Они заключались в одной особенности жизни небогатых москвичей того времени.

Каждую весну, примерно, в апреле или в начале мая, в Москве совершалось своего рода вавилонское переселение. Небогатые квартиранты бросали свои квартиры и со всем скарбом переселялись на дачи. Под словом «дача» понималась иногда какая—нибудь крестьянская изба, которая снималась на четыре месяца, после чего снова подыскивалась квартира в Москве.

Раннее детство у всех происходит беспамятно. Только рассказы близких людей в какой—то мере говорят об этих «беспамятных» годах, иногда очень памятных для родителей. Впоследствии мне рассказывали, что мое рождение не вызвало особого восхищения у мамы, ожидавшей долгожданной девочки. Ее утешили только вещими словами акушерки, объявившей меня будущим «кормильцем». Акушеркино прорицание сбылось, и я впоследствии стал подспорьем для очень многих, обычно не получая взамен ничего или даже встречая простую черствость.

Брат Володя рассказывал, что в детстве я ловил за хвост мышей и нисколько их не боялся. У меня была добрая и чистоплотная нянька Акулина Ивановна, воспитавшая нас в почтении к хлебу, который она называла даром Божиим. И странно: бросить в ведро даже сухую и заплесневелую корку хлеба для меня – страшное дело.

Первые проблески моего сознания связаны с рождением… младшего брата Бориса. Тогда мне было пять лет. Почему—то запомнилась маленькая кроватка с сеткой по бокам. Вторым воспоминанием явилась болезнь. Я лежу на столе, и мне делают прививку против дифтерита. Более четко я помню больницу св. Владимира, где я лежал больной скарлатиной, и памятное возвращение домой. На высоком мосту через Яузу мама вдруг подняла сверток с моей дезинфицированной одеждой, которую отдали в больнице, и бросила его в воду, сказав: «Пускай уж лучше в воде утонет, а то еще кто заразится». Впоследствии и я всегда бросал подозрительные вещи и пищу, даже в голодное время, чтобы не произошло чего—либо плохого.

Читать я научился пяти – шести лет как—то само собой, а лет с восьми стал увлекаться Густавом Эмаром. «Чистое сердце» произвело на меня неизгладимое впечатление. Уткнувшись в подушку, я обливался горючими слезами, жалея бедного Рафаэля, изгнанного из дома. Тогда—то я испортил себе зрение и стал близоруким.

Из детских лет наиболее памятным для меня осталось путешествие в Киев и Одессу. Папа по какому—то случаю взял для себя месячный отпуск и решил путешествовать.

Маршрут у нас был такой: Киев, Чернигов, Одесса, Севастополь. Поехали вчетвером: папа, мама, я и Борис, которого, как и меня, боялись оставить дома.

Ехали во втором классе. В Киеве мне больше всего запомнились большие валы недалеко от Киево—Печерской лавры и пещеры. Особенно страшен был Иоанн Многострадальный, врытый по пояс в землю. Интересен был мирроточивый череп. Впрочем, мама тут же скептически отметила, что монах усердно поливал этот череп елеем (мирром). Мама всегда была обуреваема некоторым скептицизмом, что не мешало ей позже каждый раз возить меня в Иверскую часовню, чтобы отслужить молебен перед очередной поездкой в Петербург.

В Чернигов мы ездили на пароходе, конечно, в общей каюте первого или второго класса. Мы ездили по городу, но как—то меня оставили в каюте одного. Я тотчас же открыл иллюминатор и вылез из него почти наполовину, любуясь проезжавшей лодкой. Чьи—то сердобольные руки втянули меня за штанишки в каюту и тем спасли от утопления в Десне.

В Одессе мы жили у папиного приятеля Троицкого, удачно продвигавшегося по службе в какой—то фирме. Одно время Троицкий особенно дружил с моим папой, и даже его жена была крестной матерью маленького Борички. Впрочем, она не была довольна своим крестником в Одессе, потому что Борис… плакал в отсутствие мамы неутешными слезами маленьких детей, привыкших к присутствию обожаемых ими матерей. Как добрая женщина, Троицкая искренне убивалась Борисовым хныканьем, а я был утешителем.

Из событий одесской жизни мне запомнилась только закладка с молебном большого дома. Мы с Боричкой как маленькие стояли у котлована (Боричка был одет в парадный бархатный костюмчик с большим кружевным воротником).

Папа мечтал поехать на пароходе в Крым, но это показалось маме опасным путешествием, чем—то вроде Магеллановой кругосветки. С ужасом говорилось о бурях у мыса Тарханкут. И этот зловещий мыс навсегда остался в моей памяти.

Наступил год моего обучения. Меня в восемь лет от роду отдали учиться в городское училище на Миусской площади. Ходить от Нового Пимена в училище было недалеко, но надо было рано вставать, и я вставал со скандалом, заявляя словами недоросля: «Не хочу учиться, а хочу жениться». Наконец мама выталкивала меня на лестницу и бросала вдогонку узелок с книгами. Незадачливый ученик (по рассказам мамы) медленно плелся по двору, выбирая для шествия в храм науки грязные лужи. В училище занятия продолжались недолго, а в перерыве давали по куску хорошего ржаного хлеба с солью.

Обычно мама давала на завтрак пятачок со строгим наказом не есть мороженого, а в особенности не пить кваса и не есть моченых дуль (груш) как опасной пищи для желудка. Такой квас в стеклянных кувшинах и вынутые из него дули аппетитно возвышались на лотках, поставленных на козлы. Мамин пятачок и шел неукоснительно на это запрещенное лакомство. И никто не болел, вопреки маминым страхам. Мама считала, что зловредные продавцы делают квас из сырой воды, забывая о том, что квас делают из груш, прокипятив их для навара в чугунах.

Я принадлежал к разряду «тихих мальчиков», готовых на всякое баловство. Поэтому и попадал в разные истории. То меня искусает цепная собака и навсегда вселит опаску по отношению к собачьему племени, то я провалюсь в замерзший пруд (у Трифона в Напрудном) и пр. В баловстве я проявлял и некоторую изобретательность. Так, мама оставляла меня иногда одного сторожить квартиру. Бывало скучно, и я придумывал себе занятие. Любимым папиным предметом был аквариум, и вдруг золотые рыбки стали дохнуть. Поставили приборчик для нагнетания воздуха в воду. Рыбы, тем не менее, дохнут и дохнут. Причину обозначили мои мокрые рукава. Я ловил рыбу рукой и опять пускал ее в воду, что, очевидно, золотым рыбкам не нравилось, но мне нравилось очень.

Одевались мы, ребята, по одному и тому же образцу. До поступления в среднее учебное заведение наш наряд состоял из коротких штанишек, засунутых в невысокие детские сапожки. Рубашка—косоворотка довершала одеяние. Не говорю о пальтишках осенью и зимою. Рубашка обычно была длинной и подпоясывалась пояском. Впрочем, на одежду маленьких детей внимания обращалось мало. Она перешивалась и от старшего переходила к младшему. В самом выгодном положении находились старший Коля и младший Борис. Парадный костюм Бори, о котором я уже говорил, казался мне одеянием принца, а Боричка с его черными глазами казался мне настоящим принцем.

Одежду покупали или делали «на рост». Поэтому, когда она была новой, то казалась нескладной, а когда становилась складной, то уже была старой. Папа выбирал материи по их носкости. Когда брат Володя поступил в промышленное училище, ему понадобилась форма. Папа с Володей отправились в магазин готового платья, принадлежавший Мандлю, и вернулись обратно с триумфом. На второй этаж, где мы жили, с победным видом шел папа, а за ним взбирался Володя, причем падал на каждой ступеньке: полы новой шинели непомерно длинные. На каждой ступеньке подвертывались ноги, и бедный мальчик с трудом совершал свое восхождение в науку. На следующий день мама ездила менять шинель и совершила это с успехом.


МОСКВА И ПОДМОСКОВЬЕ


Теперь уже даже трудно представить себе, что представляла собой Москва и окружающие ее местности в начале нашего века, когда я был еще ребенком.

Прежде всего, Москва была гораздо менее населенной, чем в настоящее время. В ней жило не больше одного миллиона человек. Москву того времени петербуржцы насмешливо называли «большой деревней». Немногие высокие дома, там и здесь стоявшие на московских улицах, чередовались с двухэтажными и одноэтажными деревянными домиками. Даже на больших улицах тогдашнего московского центра, вмещавшегося в Садовое кольцо, тянулись длинные деревянные заборы.

Цепь бульваров по линии кольца «А» и кольца «Б» окружала Москву как бы двойным кольцом. Особенно хороши были бульвары на Садовом кольце, безжалостно и довольно бессмысленно уничтоженные в свое время, как рассказывают, по настоянию Кагановича, одного из гонителей московской старины. Каганович предлагал даже сломать Василия Блаженного и взорвал Сухареву башню как раз в ту ночь, когда от Сталина было получено распоряжение оставить ее в сохранности как памятник старины. Так, по крайней мере, рассказывают старожилы, и так говорил покойный академик Игорь Эммануилович Грабарь, великий ревнитель драгоценных памятников старины, очень много сделавший для их охраны.

… Улицы были замощены крупным булыжником, ездить по которому в пролетках являлось настоящей мукой, потому что извозщичьи пролетки, так назывались экипажи типа колясок, безжалостно прыгали на камнях. Тротуары тоже желали лучшего. Что касается таких усовершенствований, как асфальтовые мостовые, то они были редкостью.

Зато Москва отличалась другими удобствами – громадным количеством садов, расположенных особенно за первым кольцом бульваров. К домам примыкали большие сады, тенистые, как парки, иногда фруктовые. Особенно их было много в Таганке, где жили широко и где помещались за таинственными высокими заборами старообрядческие общины, доступ куда был практически невозможен для непосвященных людей.

Окраинами города на севере считались Ходынское поле и Петровский парк. За Ходынским полем, печально прославившимся ходынской катастрофой при коронации Николая II, тогда тянулись луга и огороды.

Петровский парк был гораздо больше, чем те остатки, которые от него сохранились до нашего времени. В Петровском парке стояли фешенебельные дачи. В них жили летом богатые люди. Еще дальше находилась Всехсвятская роща, от которой остались теперь лишь остатки в так называемом Соколе, северной окраине Москвы, да стоит церковь XVIII века.

Смешно сказать, но на этой окраине, в этой Всехсвятской роще, я мальчишкой лет десяти собирал землянику вместе с моим старшим братом Владимиром, любителем загородных путешествий. Эта поездка в Всехсвятское осталась у меня особенно памятной. Утро было погожим. Всехсвятская роща показалась мне очень красивой и необыкновенно свежей.

К Сокольническому парку примыкал большой массив леса, так называемое Богородское. Этот лес отличался большой густотой и высотой деревьев. За ним шел уже Лосиный остров, заповедный лес.

Еще в студенческие годы мы ездили, вернее, ходили через Лосиный остров на лыжах на Лосиноостровскую и обратно. Шли непрерывно через густой лес, теперь кое—где совершенно уничтоженный, кое—где поредевший до неузнаваемости. Это лыжное путешествие с моими товарищами начиналось от того моста в Богородском, который перекинут через Яузу. Здесь у самого деревянного моста стояло несколько чайных. Кажется, маленькие, теперь уже перестроенные домики этих чайных сохранились до последнего времени.

Взяв лыжи в Сокольниках, т. е. при входе в парк, там, где раньше находился «Круг», мы быстро пробегали Сокольнический парк и обычно пили чай в чайной. Чай стоил пять копеек на человека. Подавалась «пара чая». Она состояла из маленького чайника, где был заварен чай, и большого с кипятком; кипятку можно было брать сколько угодно, его немедленно приносили. К этому полагались или две конфетки «монпасье», или два куска сахара. За дополнительный сахар или конфеты нужно было платить отдельно.

Обычно мы брали белый ситный, а иногда раскошеливались и заказывали яичницу с колбасой, которую нам приносили на большой сковороде и которую мы уплетали с большим удовольствием. Насколько я помню, никакой водки наша компания из пяти – шести студентов не употребляла, да, впрочем, в городских чайных и добыть эту водку можно было только по особому заказу и по особой договоренности. Ее тогда приносили в виде кипятка в чайнике, так как установить по цвету, что это была за жидкость – кипяток или водка – с первого взгляда было невозможно.

На западной, вернее, на северо—западной стороне к Москве примыкал громадный Измайловский парк, переходящий в лес по направлению к Кускову. От него осталось теперь только одно название «Терлецкий лес». От чего происходит это название, я не знаю, но в то время это было запущенное и довольно красивое место.

Разница растительного покрова в Лосином острове и в Измайлове была весьма ощутительная. В Лосином острове преобладали громадные строевые сосны, иногда ели; в Измайлове преобладали различного рода вязы, липы и другие высокие, красивые лиственные деревья.

За Таганкой город кончался. Между Крутицкими казармами и Симоновым монастырем лежали обширные капустные поля. Здесь находились также пороховые погреба. Сам монастырь красиво возвышался на… берегу Москвы—реки. От него теперь осталась только половина прежней постройки, хотя архитектурой этого монастыря Москва могла бы гордиться не в меньшей степени, чем гордятся своими замками французы и немцы.

За Симоновым монастырем располагались различного рода картофельные и капустные поля, доходя до Тюфелевой рощи на берегу Москвы—реки. Это, собственно, была уже не Москва, а подгородное место. Громадные пространства заняты были здесь капустой, картофелем, морковью, свеклой, огурцами и прочими огородными растениями. Огородный пояс занимал большие площади и доходил до Чесменки (Текстильщики) и Перервы.

К Симонову монастырю примыкала небольшая роща, также почти уничтоженная. В этой роще находился маленький «Лизин пруд», тот самый пруд, который описан был Карамзиным в его повести «Бедная Лиза». По Карамзину, Лиза утопилась в этом пруду от несчастной любви. Во времена же моего детства утопиться в этом пруду при самом яростном желании… было невозможно. Пруд был мелководный и грязный.

Замоскворечьем город кончался за Садовым кольцом. Дальше тянулись различного рода слободы, селения и луга. Например, у деревни Котлы существовали большие огороды. Зюзино лежало в пяти километрах от города и отделено было от него различного рода полями. Коломенское казалось далеким селом, и от Москвы его отделяло расстояние примерно в пять – семь километров.

На западе Москвы село Фили представляло собою настоящую деревню, где находилась знаменитая церковь конца XVII века, сохранившаяся до нашего времени.

Кунцево, которое я плохо знал в то время, было очаровательным уголком. К нему примыкали те местности, которые описаны Забелиным в его книге «Древний Сетунский стан». Забелиным описана и… Сетунь, небольшая речка, которая текла в красивых берегах. Еще в начале революции берега Сетуни представляли собою очаровательную сельскую местность. Здесь стояли остатки дворянских усадеб. Вдоль реки тянулись заросли черемухи. Она великолепно цвела в весеннее время.

Ближайшие подмосковные дачи располагались не больше, чем в двадцати верстах вокруг Москвы. Десять верст расстояния от столицы уже казались достаточными для того, чтобы жить на даче – на свежем воздухе. Сейчас это кажется каким—то странным анахронизмом. Например, Пушкино в те времена казалось довольно отдаленным местом. Что же касается до Троицкой лавры, современного Загорска, то поездка туда совершалась весьма торжественно, как дальнее путешествие, занимавшее в одну сторону от двух с половиной до трех часов времени при поездке по железной дороге.

Мои родители снимали дачи несколько в стороне от железной дороги, так как отец любил сельское уединение. Кроме того, дачи поблизости от железнодорожных станций стоили дорого. По Ярославской дороге мы жили, например, в таких местах, как село Тайнинское, село Медведково, в двух—трех километрах от Лосиноостровской. Медведково было в те времена очаровательной местностью поблизости от Свиблова. Оба села стояли на Яузе и были окружены вековым лесом.

По Нижегородской железной дороге мы жили сравнительно редко, потому что мать считала местности по этой дороге сырыми, а это она находила своего рода преступлением. Всю свою жизнь мама была уверена, что ее дети могут заболеть туберкулезом, хотя никто из нас туберкулезом никогда не болел. Она отличалась хорошим сложением, высокой грудью, но всю жизнь боялась умереть от болезни легких. И действительно, умерла от катара легких, неизвестно когда и где полученного, хотя никто из детей болезнями легких никогда не страдал.

По Нижегородской дороге, насколько я помню, мы жили в Кучине, где впоследствии были устроены поля орошения. Позже, после смерти матери, жили в Салтыковке, местности тогда очень красивой.

Излюбленной железной дорогой у нас была Курская. Первоначально, когда дети были маленькие, мы жили в Печатниках – деревне, находившейся у станции Люблино по правой стороне, если ехать от Москвы. Теперь, конечно, невозможно узнать Печатники, а раньше там находился громадный пруд, запруженный высокой плотиной. На ней стояла лесопильная мельница – предмет моего восхищения в детские годы.

Печатники представляли собою простую деревню, застроенную крестьянскими избами. Там, впрочем, стояло несколько дач, специально построенных для сдачи в аренду, но не отличавшихся особыми удобствами и красотой.

Главная привлекательность Печатников заключалась в том, что на другой стороне железной дороги находилось имение Люблино. Оно принадлежало купцу Голофтееву, владевшему большим пассажем («рядами») в Москве. На месте этого Голофтеевского пассажа в настоящее время выстроено большое здание «Детского мира».

Люблино в свое время принадлежало Дурасову, который выстроил там своеобразный дом, многократно описанный в различного рода архитектурных изданиях. Этот дом напоминал собою по плану анненский орден (орден Святой Анны, полученный одним из Дурасовых). Здание получилось красивым, но и нелепым по внутреннему расположению.

К голофтеевскому дому примыкали дачи, которые [купец] сдавал в аренду, и парк, переходивший в великолепный сосновый лес. К парку примыкал большой пруд. Этот пруд был только частью серии прудов. Выше Люблина речка была также запружена. Здесь находились дачи Толоковникова, от чего и место называлось Толоконниками; еще выше располагался монастырский пруд, у которого стояли также дачи по его бокам, и еще выше – Кузьминки.

За Люблином лежали поля и леса, тянувшиеся далее по направлению к Николо—Угрешскому монастырю. Монастырь располагался в очаровательной местности, поблизости от Москвы—реки. Здесь были три пруда, расположенные под монастырем и в самом монастыре. К монастырю прилегала прекрасная роща, а за ней находились песчаные дюны. Это был изумительный по красоте ансамбль.

К Николо—Угрешскому монастырю добирались или прямой дорогой через … «дворики» (так назывались два или три постоялых двора, размещавшиеся на большой дороге из Москвы к Николо—Угрешу между Люблином и Кузьминками), а иногда ходили пешком по другой дороге, через деревню Капотню, где стояла деревянная церковь XVII века. Капотня, древнее село, красиво выделялась на высоком холме. На низменных лугах под Капотней уже в годы моей юности были устроены поля орошения, и это, конечно, очень портило местность.

Позже Люблино опустошил страшный ураган 1903 года. Он уничтожил люблинский лес, вырвав с корнем огромные деревья. Я как сейчас помню это печальное зрелище. Впрочем, как мальчишка я весело бегал по поваленным деревьям, забавляясь тем, что по ним можно было бегать, как по каким—то мосткам.

Ураган не пощадил и голофтеевскую усадьбу, а в Перерве… вырваны были только немногие деревья. Поэтому монахи уверяли, что за монастырь заступились святые. Позже, когда Печатники уже совсем превратились в грязную деревню, окруженную только огородами, мы жили в Перерве. Конечно, тот, кто побывал в современной Перерве, никак не поверит, что в ней можно было жить на даче на свежем воздухе, но ведь и Юрий Долгорукий не поверил бы, что на месте старого бора стоит теперь современный Кремль.

Перерва более раннего времени описана, между прочим, в одном рассказе Чехова, где говорится о холостом человеке, снявшем дачу в Перерве. Чеховская Перерва описывается как место фешенебельное. Молодой человек жил на всем готовом у одной дамы и гулял вместе с нею по перервинской роще. Однако при окончательном расчете дама предъявила ему некоторые претензии, заявив, что совместные прогулки по роще тоже кое—что стоят. Обо всем этом Чехов написал с присущим ему юмором. Но я жил в те годы, когда дамы такого сорта не могли уже найти молодых людей, которые искали бы приключений в Перерве.

В Перерве в мое время росла еще роща из строевых сосновых деревьев. Соседние поля отделялись от рощи большим глубоким рвом, заросшим кустарником. Почему—то этот ров назывался «Клюевой канавой». Посредине рощи располагалась широкая поляна, где обычно пасли скот, а дальше простиралась сосновая роща с непроходимыми зарослями бузины. Вершины больших деревьев населяло громадное количество грачей, избравших это место своим обиталищем ввиду близости огородных полей, и бузина была испещрена белыми пятнами, исходившими от грачей. Гулять в этих зарослях даже для мальчишек не было вполне безопасным. К тому же непрерывный грачиный грай наполнял окрестность.

В Перерве существовало несколько дач, расположенных на высоких холмах, выходивших к Москве—реке. В мое время дачи эти были уже анахронизмом: их снимали небогатые люди нашего достатка. Одна дача, правда, представляла собой красивый дом с большой усадьбой, окруженной крепким красным забором. Что находилось за этим забором, неизвестно, но кто находился – было известно всем мальчишкам. Там жил некий Мишенька Алексеев, прославленный своей трусостью и глупостью.

Из достопримечательностей Перервы наиболее памятными являлись дошники. Здешние крестьяне в большом количестве заготовляли кислую капусту. Заготовляли ее обычно в больших чанах – дошниках, сбитых из деревянных досок. Подобный дошник вставлялся в земляную яму, и в него сваливали рубленую капусту для квашения. В апреле или мае, когда надо было освобождать дошники от их содержания, дошники открывались, из них выбиралась капуста, а сами дошники очищались и оставлялись на чистом воздухе до осени открытыми, чтобы просохнуть. Тогда в Перерве распространялось поистине райское благоухание.

Иногда владельцы изб при их сдаче приезжим отличались большой словоохотливостью, рассчитывая на людей, не знающих местные условия. Поэтому иногда происходили довольно своеобразные разговоры. Вот один из таких разговоров, который произошел между моей матерью и владелицей «дачи». Объяснив все прелести дачной жизни и дачные удобства в Перерве, владелица добавила: «У нас так—то хорошо, так—то хорошо. Приедете весной, откроете окошечко, прилетит соловушка, сядет на окошечко и так—то славно запоет». На эту поэтическую фразу мама ответила одними только словами: «Знаю, знаю, мы уже здесь жили». В ответ последовал невнятный звук «э—э–э». Да, действительно, кроме благоухания дошников и грая грачей никаких иных «соловушек» и ароматов в Перерве найти было нельзя.

Однако и в Перерве были свои плюсы. Помимо дешевизны дач, легко можно было найти молоко, картофель и другие овощи. Поблизости находилась Москва—река, и стоило спуститься вниз к реке, чтобы искупаться, если только купанье не портили нечистоты, которые иногда выпускались в реку Московской городской думой того времени. В Перерве на реке находилась плотина, по тогдашнему времени казавшаяся чрезвычайно высокой. Хорошими прогулками были прогулки в Люблино, до которого можно было дойти за полчаса, а также в Коломенское, куда мы ходили очень часто.

В те времена Коломенское представляло собой совершенно сельскую местность, где стояли старинные церкви и остатки дворца. Около церкви Вознесения лежали старинные пушки, на которых мы часто сидели. На одной из них [был] снят мой брат Борис с веночком из цветов в руках. Он сидел и с опаской глядел на старшего брата Колю, который его снимал. К дворцу примыкал большой фруктовый сад. Фруктовые сады тянулись и дальше. Овраг, разделявший Коломенское от Дьяково, представлялся мне в те времена грандиозным, как и тот небольшой водопад, который в те времена здесь ниспадал…

Путешествия в Коломенское совершались обычно во главе с отцом. Мать, как правило, не ходила. Она не любила такие дальние путешествия. Иногда мы осматривали древности Коломенского, но чаще просто гуляли: купались, закусывали где—нибудь, отдыхали на траве. Младшие мальчики, Сергей и Боря, не брезговали лазить за плетни в яблочные сады. Портить мы мало портили, но отдавали дань малине, яблокам и прочим фруктам и ягодам. Помню, как—то нас застал у себя в саду один крестьянин, и сколько же страху натерпелись мы, удирая от него.

Главной достопримечательностью Перервы был монастырь, носивший название Николо—Перервинского. Монастырь был древний: он упоминается уже в XIV веке. Самое слово Перерва, видимо, означает место, где река прорвалась в новое русло и образовался остров с двумя речными рукавами по бокам, что и дало возможность позже устроить тут шлюз и плотину. Внутри монастыря стояла сохранившаяся до настоящего времени церковь XVII века – любопытный, но малоизученный памятник архитектуры. В начале XX века в нем был выстроен громадный собор, расписанный тогда же внутри, по—видимому, теперь испорченный, так как собор был отдан под какое—то автомобильное или кузнечное предприятие.

За монастырем находился большой сад, красиво расположенный по холмам над небольшим прудом. Монахов было немного, но монастырь находился под покровительством московского митрополита Владимира. Службы отправлялись красиво, особенно хорошо служилась, например, обедня в Страстную субботу, когда трио пело «Ангел вопияше». Молодой послушник, который пел ангела, запомнился мне на долгое время. Он обладал необыкновенно красивым голосом и эффектной внешностью. Славился он, впрочем, на слободке как великий дебошир и бабник, да и, вообще говоря, монахи Перервинского монастыря не отличались особо высокими постническими качествами.

Прекрасным местом было Царицыно. Оно находилось уже в восемнадцати верстах от Москвы и представляло собой местность очаровательную со своими тремя прудами.

Верхний царицынский пруд сохранился до настоящего времени. На берегу его находится большой парк с остатками дворца Екатерины II и дворцовыми постройками. Пруд славился богатством рыбы. В Царицыне того времени находилось особое общество рыболовов, и для того, чтобы ловить рыбу, полагалось платить несколько рублей. Верхний царицынский пруд вытекал из так называемых бочагов – ручейков, образовывавших кое—где как бы глубокие ямы. Над бочагами на холмах располагалась деревня Орешково с чудесными фруктовыми садами, погибшими полностью… но еще существовавшими в двадцатые годы нашего времени.

С другой стороны оврага, где текли бочаги, тянулся великолепный лиственный лес. Почти на его опушке стояла сторожка, где можно было заказать самовар и напиться чаю на свежем воздухе.

О царицынском парке не рассказываю, потому что он хорошо известен. В те времена в одном из флигелей царицынского дворца, какой—то дворцовой пристройке, помещалась гостиница. К дворцу примыкала деревня, в которой мы обычно и жили.

Фешенебельные царицынские дачи находились по другую сторону верхнего пруда, на так называемой Покровской стороне, а также в «новом Царицыне» – на другой стороне железной дороги.

Ниже Верхнего пруда располагался Средний, или Шапиловский пруд – очень длинный и относительно широкий. Однако в те времена я его переплывал туда и обратно без отдыха, так как плавал хорошо. Ниже находился третий – Нижний, или Борисовский, пруд. Он доходил до деревни Борисово, стоявшей уже поблизости от Москвы—реки.

Таким образом, маленький ручеек давал питание трем громадным прудам.

Из других окрестностей, которые примыкали к Царицыну, особенно интересны были села Остров и Беседы. Беседы стояли на берегу Москвы—реки и славились своею шатровой церковью конца XVI века и шлюзами. Еще ниже по течению Москвы—реки располагалось село Остров, также с прекрасной шатровой церковью времен Ивана Грозного… Это была старинная царская резиденция. К нему по правую сторону Москвы—реки примыкало село Арининское с деревянной церковью XVIII века. При впадении Пахры в Москву—реку стояло село Мячково, тоже с каменной церковью XVI или XVII века. Тут и там на полях возвышались каменные кресты, которые поставили мячковские жители. В Мячкове уже с XIV века существовали каменоломни; там ломали тот белый камень, из которого был построен первый Московский Кремль при Дмитрии Донском.

На другой стороне реки, против села Беседы, располагался Николо—Угрешский монастырь, отделенный лугами от села Петровского. Село Петровское с прекрасным парком и великолепным дворцом помещалось почти против Острова. Внизу, под горой, в Петровском возвышалась старинная шатровая церковь XVII века. Большой лес тянулся по высоким холмам вдоль Москвы—реки, вплоть до впадения в нее реки Пахры у Мячкова.

Несколько в сторону, между Николо—Угрешским монастырем и Люберцами, стояло село Котельниково с громадной двухэтажной церковью XVII века.

По Казанской железной дороге мы жили иногда в Косине. В те времена Косино привлекало к себе тремя озерами. Самое большое из них называлось Белым. По своей форме оно представляло как бы огромную тарелку. С одной стороны к Белому озеру примыкали дачи, а на стороне, ближайшей к станции Косино, стояла красивая церковь XIX века, окруженная оградой. Внутри ее стояла и другая церковь XVII века. Однако ввиду отсутствия леса в нашей стране, эта церковь, крохотная по своим размерам, теперь использована для сарая, а часть ее уничтожена.

Второе озеро среди болота называлось Черным. В те времена к нему также примыкали дачи. Там стояли купальни, к которым можно было ходить по мосткам.

В те годы я был еще маленьким мальчиком, и Белое озеро казалось мне громадным, а Черное таинственным и мрачным.

Третье озеро называлось Святым. Оно находилось также в болоте, среди высокого строевого леса. Теперь от этого леса ничего не осталось. Печально и пусто сверкает только торфяное озеро, хотя остались еще следы мостков, которые когда—то были сделаны по направлению к купальням. Они стояли на Святом озере. Это были мужские и женские купальни. На мостках между купальнями, насколько я помню, стояли крест и часовня. Туда шли многие богомольцы, чтобы окунуться в холодной воде Святого озера.

Иногда при входе на мостки стояли слепые и пели духовные стихи. Как сейчас помню, там я слышал стихи о Золотой горе, вместо которой нищие просили дать им возможность петь, потому что отнимут эту гору богатые люди. Слепые пели и об Алексее, Божьем человеке. Вокруг озера сложились таинственные рассказы. Уверяли, что озеро бездонное или имеет несколько доньев и т. д.

По Белорусской дороге, тогда называвшейся Александровской, мы никогда не жили, так как она находилась далеко на отлете от службы моего отца. По Николаевской дороге мы тоже никогда не жили, как и по Савеловской, потому что их вокзалы находились очень далеко от отцовской конторы, а в те времена разъезжать на конках представляло собой дело довольно затруднительное.

Переезды на дачу и с дачи в Москву представляли собой явление очень своеобразное, описанное в рассказах Лейкина и Чехова. Такой переезд совершался весною. Закончив расчеты с квартирными хозяевами, маломощные люди переселялись на дачу, тем самым сберегая квартирную плату за четыре месяца, что считалось выгодным, так как в целом очищалось примерно больше ста рублей, не говоря уже о том, что оставленную квартиру нужно было сторожить.

Для переезда заказывались так называемые полки. Это были особого рода телеги на четырех колесах, с широкой и ровной поверхностью, отчего полки были вместительными. Сверху вещи покрывались брезентом, который тщательно обвязывался веревками – для них устроены были особые крючья. Для перевозки нашей мебели обычно брали четыре таких полка. На каждом из них впереди восседал извозчик. Полок запрягался ломовой лошадью.

За несколько дней до переезда все вещи укладывались в сундуки или связывались в узлы. Надо было спрятать всю посуду, все мелкие вещи. Рано, …часов в шесть утра, подъезжали полки и появлялись ражие мужики, практически осматривавшие мебель. Посоветовавшись о том, куда и как поместить крупные вещи, они начинали выносить сперва самые большие предметы: шкафы, сундуки и пр. С большим кряхтеньем выносилась тяжелая мебель, например, невероятно длинный шкаф, служивший одновременно и комодом, и платяным шкафом.

Особое восхищение извозчиков вызывал всегда сундук, набитый книгами. Сверху он был украшен блестящей светлой жестью и имел солидный висячий замок. Сундук отличался тяжестью невероятной, и четыре ражих мужика поднимали его с большим трудом. При этом ни один возчик не верил в то, что в сундуке хранятся книги. Покачивая головой, они обычно говорили: «Да, видно, хозяин здесь деньги держит». Этим, по их мнению, и объяснялось то, что сундук отличался невероятной тяжестью.

После хлопот с укладкой вещей, особенно аквариума, у которого после таких переездок обычно выламывались стекла, выносились более мелкие вещи, укладывались стулья, матрасы и т. д. Наконец, все вещи на возах покрывались брезентом и закручивались сверху веревками.

Обычно при такого рода переездах помощь оказывал дворник, провожавший жильцов на дачу. Впрочем, помощь его была довольно оригинальной. В то время как возчики кряхтели под тяжестью какого—нибудь сундука, дворник вертелся рядом с ними и, поддерживая сундук мизинцем или левой ладошкой, всячески поучал, как надо нести вещи: «Да вы не туда. Да вы не сюда. Да вы поверните налево. Да вы выше, выше» и т. д. Так командовал дворник, после чего в уже опустевшей квартире он подходил к отцу и просил «на чаек» за усердную работу. Впоследствии в жизни я видел много подобных «дворников от науки», которые учили, как надо и как нужно писать, получая за свое усердие премии и поощрения.

С возами отправлялась кухарка и обязательно кто—нибудь из мальчиков. Менялись мальчики, естественно, в зависимости от возраста: вначале ездил старший брат, потом два других, потом ездил и я, наконец, Борис. Такая поездка считалась своего рода удовольствием. Возы ехали несколько часов. В дороге возчики обязательно в чайной пили чай. Если ехали по Курскому шоссе, то пили чай… у платформы Чесменка (теперь – Текстильщики). Чесменка называлась так в честь Орлова—Чесменского, которому принадлежал раньше дом и парк с прудом. К Чесменке подходило громадное подмосковное болото, носившее аппетитное название Сукино болото.

Обычным спутником таких путешествий была кошка, хранительница домашнего очага. У нас кошки, как и в других московских домах, почитались чрезвычайно. Родоначальницей наших кошек была красивая, дымчатая Кисуля Ивановна, которая привязалась к матери где—то на помойке. Почиталась она чрезвычайно и называлась исключительно по имени и отчеству… Впрочем, почитание кошек у нас было весьма своеобразное. Так, старший брат любил иногда носить кошек в сопровождении младших братьев на подносе, говоря, что это не кошка, а обезьяний бог Гануман. Впрочем, богу такое почитание не очень нравилось, и он предпочитал вскочить на какой—нибудь шкаф и там спрятаться от поклонников. Молитвенное воззвание «о, великий, премудрый Гануман» выводило божество из себя, и оно мгновенно вылетало из комнаты, удирая от поклонения.

Иногда кошки, которых обычно возили в корзине, завязанной какой—нибудь тряпкой или платком, во время поездки на возах вылезали на свет Божий и мчались по дороге. Тогда за ними устраивалась погоня. Кошку призывали различного рода ласковыми именами, а, поймав, предательски сажали опять в корзину.

Разгрузка… на новом месте проходила обычно вечером, после чего подсчитывались перебитые вещи. Получив «на чай», а иногда и поторговавшись насчет «чая», возчики торжественно уезжали обратно, а мы оставались до осени на даче.

Впоследствии, когда отец стал побогаче, а старшие братья сделались самостоятельными людьми, мы уже не производили таких сложных переездов, а ездили на дачу только с частью предметов.

Дачных воспоминаний у меня осталось немного или, вернее, очень много, но о них не стоит рассказывать. Одно из них запомнилось навсегда, несмотря на малозначительность этого случая. О нем стоит сказать несколько слов для того, чтобы показать, какое значение для малолетних имеет даже ничтожный случай.

Однажды в Перерве я прокатился на карусели и с большим вниманием продолжал стоять, глядя на вертящиеся кареты, и не имея больше пяти копеек для вторичного путешествия. Вдруг ко мне подошел человек в шляпе (мне было тогда семь лет) и сказал: «Малыш, что стоишь» Я тебя покатаю». Махнув рукою хозяину карусели, он добавил: «Катай его, сколько он захочет». Тут меня посадили на карусельную лошадь, и я бесплатно объехал кругом. Карусельщики тщательно подсовывали мне грушу, в которую было воткнуто кольцо. По тогдашнему времени тот, кто вытащил кольцо из груши, получал право еще раз бесплатно прокатиться на карусели. Но я был еще так мал, что после сделанной поездки предпочел слезть, хотя воспоминание об этом бесплатном путешествии осталось на всю жизнь.

Другой случай был связан с баловством. Мы жили в Печатниках и, по обыкновению, там воспитывали поросенка. Поросенок попался хороший, но жирел очень плохо, о чем мама сетовала, так как приближался август месяц – надо было переезжать в Москву и резать поросенка. Увы, мама не знала о том, что поросенок имел каждый день хороший моцион. Я в отсутствие матери приходил на крытый двор, где помещался поросенок, брал деревянные чурки и швырял их в поросенка, гонял его во дворе из конца в конец. Конечно, в это время я воображал себя знаменитым охотником…


ИСТОРИЧЕСКИЙ МУЗЕЙ