— Такое не забывается, — с ностальгией вздохнула Света.
— Оказалось, нас тогда снимали журналисты. В том числе иностранные. Пара снимков попала во французский журнал, и моя мать, имевшая на тот момент все основания считать меня умершей, узнала меня на фото. Забавно, что привычка пролистывать прессу за утренним кофе не оставила ее даже в Париже. Забавно и хорошо. Началась переписка. Нерегулярно, урывками, с очередной оказией через малознакомых иностранцев, посещающих Харьков, мы обменивались рассказами о нашей жизни. Ничего политического, разумеется. Но и этого хватило мне, чтобы понять, что жизнь в Европе хоть и тяжела, но несет намного больше света, чем у нас. Там можно работать в негосударственном театре. Воплощать собственные идеи, путешествовать… — Ирина запнулась и, искоса глянув на Свету, оборвала саму себя: — Можно, я пропущу эту часть? А то получается, что я вас за что-то агитирую. Это не так. Каждый сам знает, что для него лучше. Не слушайте меня…
— Буду слушать, — упрямо насупилась Света, в своей привычной манере и споря, и не споря одновременно. — Только вы говорите, пожалуйста, по сути. Итак, в последние годы вы тайно переписывались с французскими родственниками.
— Да, — улыбнулась Ирина. — Это я и хотела сообщить. А потом случилась беда с моей Ма.
Громкоголосую и строгую Ма — бывшую кухарку семьи Ирины, которая удочерила оставшуюся в охваченном гражданской войной Харькове хозяйскую дочку и растила ее после революции, — Светлана хорошо знала как большую шишку в жилкомовских кругах. «Большая шишка в переносном и буквальном значении!» — перешептывались Света с Колей, подшучивая над огромными многослойными прическами, которые неизменно сооружала у себя на голове председателька из жилкома. Надо заметить, что Ма была очень хорошей и ответственной. Помогала всем, кому могла, как и положено человеку, занимающему подобную должность. Ма все боялись и при этом любили, и, когда стало известно, что Ма умерла, Света искренне проплакала всю ночь.
— Знаете, мы ведь вообще не голодали два прошлых года, — внезапно переключилась на неизменно всплывающую сейчас в любом разговоре тему Ирина. — Ма, как уважаемый сотрудник и видный член партии, отоваривалась в спецраспределителях, Морской по долгу службы бывал на всевозможных банкетах, а я, как мы шутили, — «лучший контраргумент тем, кто горланит о скудности карточного пайка». В том смысле, что как балерина, не имеющая права располнеть и обладающая дурной наследственностью — мой отец был весьма грузным человеком, — в любые времена я ем совсем немного.
— Вы отвлекаетесь! — строго заметила Света. — Сейчас начнете рассказывать о зависти к коллегам, которым любые продукты не страшны, потому что «у них организм как будто создан для балета». Вы это мне уже когда-то говорили…
— Да-да, — успокоила Ирина. — Так вот, мы голода не знали, но по рассказам знакомых, да и просто оглядываясь вокруг, понимали, что творится неладное. Особенно в селе. А Ма не верила. И спорила все время. И искренне ругала тех гостей, которые к нам приходили подкормиться. Мол, не от голода идут, а от жадности… Ма сама ведь родом с Полтавщины. Там у нее даже жила младшая сестра. Работала в колхозе. Писала бравые веселые письма. Все про какие-то новые методы планирования, получше, чем в их детстве… Про подготовки к партконференциям, про открытие колхозного базара и про то, что их село хвалили в газете «Молотарка». О голоде — ни слова. Ма считала это наглядным свидетельством того, что на селе кто работает — тот ест, и нечего нагонять панику. Потом на какое-то время переписка стихла. Ма ругала почту, писала в два раза чаще, даже слала встревоженные телеграммы… В ответ пришло извещение о смертях. О всех трех, хотя они произошли не одновременно… — Ирина болезненно скривилась, но продолжила говорить. — Первым умер муж сестры, потом дочь — она была подростком, и Ма все мечтала, как заберет ее в столицу, и я выведу девочку «в люди», через несколько дней умерла и сама сестра. На похороны ехать было уже поздно — кто-то что-то напутал, и извещения издевательски путешествовали по Украине, прежде чем попасть к нам. Ма словно окаменела. Наверняка ждала выходных, чтобы поехать на могилы и чтобы разобраться, как так случилось, что погибла целая семья. Но ехать не пришлось. Как-то ночью к нам в дверь позвонил старик, представившийся соседом сестры Ма. Он рассказал, как уходила семья. Сначала дочь и муж — от какой-то пустячной болезни, которая из-за недостаточного питания оказалась смертельной. Потом и сама хозяйка, как он говорил, «отмучилась». Они давно уже всем селом медленно погибали от истощения, а тут еще какая-то хворь. Сестру Ма держала на этом свете только необходимость ухаживать за больными. Как только их не стало, она слегла и больше не вставала. Наш гость — на самом деле оказалось, что он вовсе не старик, но выглядел, конечно, ужасно — и сам едва держался на ногах. Сказал, что прорвался в столицу, устроился на завод, и вот, немного оклемавшись, решил разыскать сестру соседки. Пожаловался, что натерпелся по пути. Что испокон веков хранившиеся в доме семейные ценности (пара икон и георгиевский крест деда) отобрали на первой же заставе, еще и обозвав врагом народа за то, что сам не сдал. А он не мог сдавать — не его это все было, а материно. Но та сама, когда решили его в город отправлять, снесла в сени котомку и попросила в городе найти те самые магазины, где золото меняют на товары, которые потом где-то тайно можно выменять на муку и передать в село, чтоб деток подкормить. Да, слух про Торгсины докатился и до колхозов, — оторвавшись от рассказа, сказала Ирина, но Света с мольбой сложила руки у груди, мол, продолжайте, что же было дальше, и балерина снова погрузилась в тоску воспоминаний. — Сосед рассказывал, что теперь стал заводчанином. Про то, что о судьбе икон он матери рассказывать не хочет — соврет, мол, надо подождать, еще немного обоснуется, обратится в кассу взаимопомощи, возьмет мешок муки. Пока же в село двум дочерям, жене и матери будет свозить все, что заработает.
— Как хорошо, что он к вам пришел! — не выдержала Света. — Вы помогли?
— Нет, — холодно помотала головой Ирина. — Не успели. Он с Ма тогда полночи говорил. Для нее все это было открытием. Это сейчас, после развенчания вредительств и перегибов, каждый читал в газетах про националистов и кулаков, мечтавших подорвать престиж колхозов и советской власти. А год назад люди даже представить себе не могли, что где-то рядом простой советский милиционер имеет приказ отбирать у людей последнее и сторожить ангары, не допуская голодающих к зерну… И с письмами сестры все прояснилось. Оказывается, писать о сложностях жизни селянам строго-настрого запрещено. На почте, не таясь, вскрывают письма, объясняют, мол, если что пропустят, то им потом устроят страшный выговор. Так вот, сестра в письмах к Ма оставляла намеки и тайные знаки. Все надеялась, что та смекнет, мол, дело нечисто, и попробует помочь. Ма, как это услышала, кинулась все письма перечитывать. И тут, конечно, все шифры уже заметила. Жили они в детстве очень бедно, так что «получше, чем у нас в детстве» означало полную катастрофу. Описывая колхозный базар, сестра писала, что он в деревне Жмуровка, хотя на самом деле село называлось Жимуровка. В партии сестра никогда не состояла, поэтому подготовка к партийной конференции могла на ней сказаться только в плане снабжения. «Лютовали перед этим своим партслетом, последнее у жителей забирали, у нас даже скамейку со двора выкопали и унесли», — подтверждал догадки Ма сосед. А в газете «Молотарка» в указанном номере колхоз действительно хвалили, но за что? За то, что общественность лихо выявила семью вредителей, которые придумали после сбора урожая отправлять своих детей в поле собирать выпавшие колоски. Если бы Ма внимательнее читала письма, то наверняка пошла бы и нашла эту газету, увидела бы фамилию семейства вредителей, вспомнила бы, что это самые порядочные крестьяне на селе, опомнилась бы…
— Бедная! — Света знала по себе, каково это — понимать свои ошибки задним числом и не иметь уже никакой возможности все исправить. Впрочем, у Светы возможность исправить еще была…
— На Ма, конечно, было больно смотреть, — продолжила рассказ Ирина, — Она то вспоминала, каким умильным пупсиком была сестра в детстве, то жадно расспрашивала про племянницу так, будто еще нужно было поразмыслить, куда бы сводить ее в Харькове, то снова перечитывала письма, коря себя за то, что не распознала этот-этот и вот этот вот намек… К утру ее хватил удар. Моя всесильная, скептическая Ма оказалась совершенно беззащитной перед бедой близких и не выдержала. Сестра была ей очень дорога… Оказывается… В последний раз они виделись еще до Революции… Но в письмах каждый раз клялись, что вот-вот поедут друг друга навещать… — Ирина, что-то вспомнив, как будто бы воспрянула духом. — А у меня, оказывается, тоже есть младшая сестра. Она родилась уже во Франции, когда маман еще раз вышла замуж… Брат мой нынче совсем взрослый, служит кем-то вроде распорядителя в варьете. Сестре же скоро будет четырнадцать. И она — вы не поверите — танцует. Пока я не объявилась, семья не могла понять, в кого такая тяга к танцу… У брата, кстати, доченьки-близняшки… А у меня вот никого, хоть я и старше. Мы, знаете ли, все хотели, но, видимо, не суждено…
Света диву давалась. Не верилось, что все это говорит Ирина, всегда казавшаяся образцом равнодушного отношения к родственным связям. Особенно удивляли сожаления об отсутствии детей. Лично Света считала — и Коля ее всячески поддерживал, — что детей нынче заводят только те, кто не знает, как иначе послужить Родине. Активные трудящиеся образованные женщины не могут тратить время и силы на то, с чем справится любая домохозяйка. Тем более, активные и образованные знают правильные средства и внимательно относятся к своему здоровью, домохозяйки же, напротив, полагаются на судьбу, отчего их семьи многодетны. Все справедливо — и рождаемость в стране не падает, и КПД от правильных советских трудящихся женщин не страдает. О том, что Ирина с Морским хотели завести ребенка, Света даже и подумать не могла…