Гавриловский замотал головой, словно прогоняя наваждение.
— Я же говорила, все на свете происходит из-за любви, — печально выдохнула Эльза. — Даже самые страшные вещи…
— Глупости! — снова закричал Гавриловский. — Самым страшным было бы, позволь я Милене выполнить задуманное. Ради поисков сестры и по каким-то нелепым идейным соображениям она добровольно собралась погибнуть, бросалась в пучину бедствий и физического насилия. Я до последнего надеялся, что она одумается, но нет. Она захотела остаться в этой ужасной стране. И тем не оставила мне выбора.
— Остановитесь, Андрюша, — взмолилась Эльза, — у вас выходит прескверная история. Начитавшись буржуазной пропаганды в нечистых на ухо французских газетах, поверив бредням, превращающим любые истории о большевиках в сагу о кровавом тираническом режиме, вы сочли себя вправе убить человека. Убить только за то, что он этим газетами не поверил и захотел вернуться на родину?
— Газеты ни при чем, — глухо простонал Гавриловский. — Как отвратительно, когда тебя не понимают! Я убил ее, чтобы спасти. Вы, между прочим, говорили, что понимаете того несчастного литератора, который убил жену и дочь, чтобы спасти их… И я подумал — чем я, право, хуже?
— Так вот кто из нашей компании оказался самым впечатлительным… — с ужасом прошептала Триоле. — Нет, не могу в это поверить… Давайте лучше обвинять во всем из-за ревности к Михаэлю…
Будто не заметив последнего замечания, Гавриловский разразился странным монологом:
— В отличие от вас, Эльза Юрьевна, я наблюдаю за советской действительностью не из окна заранее одобренного чекистами дома или с трибуны тщательно подготовленного постановочного съезда. По автомобильным делам я обращался в самые разные места и видел многое. И в Москве, и в Харькове… — Рассказчик многозначительно кивнул за окно. — Гадкий, грязный быт, мелочные люди, зацикленные лишь на том, как выжить и не нарваться на начальническое недовольство. Мне отвратительна страна, где человек — ничтожество, живущее и умирающее ради эфемерного светлого будущего, во имя которого правителям не жалко любых жертв. В СССР люди служат государству, а должно бы оно служить им. Понимаете? — Гавриловский теперь обращался к одной только Эльзе, словно считая, что лишь она сможет понять его. — Вот вам на прощание сюжетец, дорогая моя собирательница историй. Выстрелив в Милену, я бросился бежать и пришел в себя лишь в тамбуре. Меня охватила паника. В ней все смешалось. И «что же я наделал», и «любимая, прости!», и «сама виновата», и даже «маман-маман, я точно должен выжить, ведь обещал прийти на ваш юбилей»… Короче, когда поезд в очередной раз немного сбавил скорость, я прыгнул. И совсем не повредился, хотя сообразил, как группироваться, только в последний миг. Это ли не знак, что я прощен судьбой, и что убить Милену было правильным решением? — Рассказчик обвел присутствующих торжествующим взглядом и, не найдя понимания, все же продолжил. — Свалившись в какое-то болото, я еле выбрался, выбрел на дорогу и снова был одарен благосклонностью судьбы. В дорожной пыли, словно мираж или воробей перед дождем, бултыхался застрявший в яме грузовик. Газ-АА. Невнятная полуторка, скопированная с допотопного «форда»… Но вам это не важно, извините. Так вот, я помог вытолкнуть машину из ямы, представился, согласно наличествующим документам, писателем, отставшим от поезда и добирающимся домой, и напросился в попутчики до Харькова. Бензин казенный, авто институтское, водиле было все равно, а его важный интеллигентный пассажир скучал под тентом, вольготно развалившись в кузове, и был откровенно рад возможности поговорить с кем-то понимающим. Водила звал меня к себе в кабину, но я решил принять приглашение присоединиться к пассажиру кузова. Как минимум потому, что неловко посыпать кабину из дерева и прессованного картона комками болотной грязи. — Тут Гавриловский отвлекся от рассказа и снова принялся философствовать: — Вот, кстати, тоже отличительная черта социализма: он губит вещи. Общее — значит ничье, значит всем наплевать. Моя бы воля, я вывез бы из этой страны все застрявшие в собственности предприятий автомобили. Их тут не берегут.
— Неправда! — не удержавшись, выпалила Света, вспомнив, с какой любовью обхаживал свой рабочий грузовичок муж ее подруги Шураси. Он был водителем, и Шурася всерьез страдала и плакала иногда, считая, что автомобиль мужу дороже семьи.
Как и следовало ожидать, на выкрик Светы Гавриловский не обратил ни малейшего внимания. Он продолжал рассказ:
— Интеллигентный пассажир оказался профессором-гигиенистом из Ленинграда. Харьков и окрестности он посещал в научных целях, чтобы, как он говорил, «не зевать на конференции по дальнейшей застройке вашего города, а давать верные замечания и подзатыльники недобросовестным докладчикам». О, Эльза, вот поверьте, это был умнейший ученый с блестящим критическим умом.
— При чем тут он? — не выдержал Коля, но рассказчик его тоже не услышал.
— Профессор ругал строителей станции очистки канализации за подвоз дорогого торфа вместо использования расположенных прямо вокруг природных фильтров, — гнул свое Гавриловский. — Говорил, что никак не вяжется со здравым смыслом наличие вокруг города пустырей, покрытых илом, который можно было бы использовать как удобрение… И еще много чего мудрого подмечал, но при этом с восторгом описывал приключения не знавших раньше крестьянской жизни переселенцев и всерьез говорил, мол, «чем скорее мы заселим вымершие от неурожая деревни переезжающими с севера гражданами, тем лучше для Украины», — Гавриловский говорил с таким видом, будто цитировал что-то оскорбительное. — Не понимаю, как белое и черное так лихо меняется местами в здешних головах! Вы только себе представьте этот цинизм! — продолжал он. — Вот моя родовая деревня, вот в ней случился неурожай или какая-нибудь эпидемия, умерла куча близких мне людей. Мы оплакиваем, пытаемся собраться с силами, восстановиться… При этом, кстати, голод не уходит. Да, стало чуть получше, но люди продолжают умирать. Кто-то так и не найдя еды (ведь кордоны все еще стоят, селян все еще не пускают в города, вы знали?), кто-то от необратимых последствий, нанесенных организму двумя предыдущими годами, кто-то от горя… И тут нам присылают чужеродцев. Не в гости, а насовсем. Да еще и требуют, чтобы хаты умерших мы к их приезду хорошенько подготовили, и мебель им из собственных домов принесли. — Тут Гавриловский принялся кривляться: — «Заходите, господин Ордын Бах Масметович, спите на кровати моего деда, пользуйте собственноручно им обустроенный погреб для хранения своих шаманских побрякушек и не стирайте, пожалуйста, в кастрюле, бабка этого не любила, ее кастрюля — для борща или для согрева воды на купание, а для стирки корыто во дворе валяется… И да, за землей надо ухаживать… Не знаю уж, дорогой в десятом поколении кочевник Ордын Бах, как вам такое объяснить»… — Он снова заговорил нормальным тоном. — Это никакое не восстановление деревни, это самая что ни на есть оккупация! Запомните эту историю, Эльза Юрьевна, запишите… Сага о том, как мудрый человек, профессор, гигиенист, а одобряет подобные противоречащие всем основам духовности меры и решения…
— Андре, хватит, — вновь обратился к Гарвиловскому Арагон, а Эльза по привычке начала переводить. — История спорная, но любопытная. Твои наблюдения, как всегда, блестящи, но все это не повод для убийства. Мы, кстати, всегда знали, что ты не коммунист, и это нас, как ты знаешь, не смущало. Хочешь потолковать о политике и мироустройстве, давай откроем бутылочку вина, сядем на балконе, поговорим, как в старые добрые времена. Отпусти мадам балерину и…
— Не заговаривайте мне зубы, — резко отвернулся Гавриловский. — Впрочем, я и сам хорош. Увлекся оправданиями в столь неподходящий момент. Мне все же важно ваше одобрение… Поймите, я не мог поступить иначе! Милену бы здесь сгубили, как губят все, что попадает в руки к большевикам! Мне было дадено немало знаков о том, как я обязан поступить. Хотя бы та история с жено- и детоубийцей. Или то, что сама Милена мне рассказала о своих планах. Да, в день перед отъездом, да, прощаясь. Но кто вообще обязывал ее все рассказывать? Ей, видите ли, было бы неловко исчезнуть, ни о чем не предупредив и удивив меня дальнейшим развитием сюжета. Как-будто подсознательно молила, чтобы я вмешался и не дал ей тут погибнуть… — он улыбнулся каким-то своим собственным мыслям. — Или вот как иначе объяснить тот факт, что мадам Бувье хранит снотворное всегда на видном месте? И именно такое, какое использует моя маман, так что я точно знаю, сколько капель пить можно, а сколько уже вызовет серьезный обморок. А как вам появление Семенко? Декоратор так призывно махал билетом на поезд и паспортом, что я мгновенно понял, что должен их у него забрать. Он после ссоры с каким-то там скульптором был не в себе и, не разбирая, выпил то, что я ему подсунул под видом утешительного чая. Дурак, которого мне точно подкинула судьба, чтобы я понял, как догнать Милену. Я должен был хоть как-то защитить любимую от боли. Выстрел был метким. Она не мучилась ни секунды. Я выполнил свой долг…
— Возможно, — снова вмешался Морской. — Но это в прошлом. А сейчас вы губите ни в чем не повинного человека. Неужели вам не жалко Ирину Александровну? Вы сами описали наш мир. Цель оправдывает средства. У вас есть шанс спастись, лишь сдавшись. Заложница тут никого не остановит. Ее убьют, чтоб не мешала делу…
— Вот и проверим, — хищно оскалился Гавриловский. — Мы-то с вами знаем, что именно балерина виновата во всей этой скверной истории. Ее как раз не жалко!
— Очень мило! — одними губами прошептала Ирина.
— Давайте хотя бы сменим заложника, — Морской не отставал. — Отпустите Ирину, возьмите меня. Она вам бесполезна, а я все же не последний человек в этом городе. Известному журналисту, возможно, не дадут погибнуть зря…
— А мне, значит, дадут? — ахнула Ирина. — Владимир, я всегда подозревала, что вы не слишком уважительно относитесь к моей профессии! Не слушайте его, товарищ Гавриловский. Я одна из ведущих танцовщиц труппы. Для города я куда важнее, чем он.