Трупорот и прочие автобиографии — страница 14 из 56

профсоюз. О матери он говорил еще реже, хотя мы знали, что он ее любит. В общем, неудивительно, что бабушка захотела расспросить о нем меня. Она логично предположила, что я испытываю к нему те же чувства.

Это было не совсем верно. Я любил его – неистово, всем сердцем, – но со временем к этой любви примешались и другие эмоции, которые я в свои двадцать пять лет не мог толком описать. Это был страх перед ним и его вспыльчивым характером: отец в любой момент мог разозлиться безо всякой на то причины. После нескольких инфарктов подряд боялся я и за его здоровье и постоянно думал, что он может умереть. Еще я злился, что он упрямо отстаивает свою точку зрения, перебивает во время споров и грозится меня выпороть, если я немедленно не заткнусь. Иногда за него становилось стыдно, поскольку он никогда не скрывал предрассудков по отношению к тем, кто не является по рождению католиком или шотландцем; он обожал указывать на недостатки всех, кто его окружает, включая людей, к которым он испытывал уважение. Кроме того, меня мучило чувство вины (как сказал кто-то из комиков, «подарок, не перестающий радовать») за то, что я так и не сумел полюбить отца так просто, так открыто, как другие родственники. Примерно за год до его смерти мы начали неуверенно выходить на новый уровень отношений: без лишней напряженности и опаски, но отец на два месяца угодил в больницу и там вскоре умер, поэтому мы не успели окончательно примириться.

Бабушке, разумеется, рассказать этого я не мог. Она выжидающе прищурилась за очками, поджала губы и подалась ко мне всем телом. Судя по взгляду, она ждала историй и подробностей, которые позволили бы воскресить ее сына в памяти. Я послушно заговорил и все утро делился с ней воспоминаниями. В первую очередь поведал о его последних днях в больнице: про операцию на открытом сердце, после которой отец так и не оправился, только терял силы, пока обследование не показало, что у него поздняя стадия цирроза и печень практически не работает, после чего события покатились с сокрушительной скоростью, как вагончик на американских горках с отказавшими тормозами. Чтобы сгладить впечатление, после этого я поделился историями о том, как отец заботился о моих сестрах и брате: о том, как он тренировался вместе с ними, как водил их на разные занятия, как помогал в школьных научных проектах (например, он разрешил Маккензи будить себя по ночам, чтобы оценить, как прерывистый сон влияет на способность выполнять определенные задачи).

Я описал, с каким восторгом он воспринял поступление моего брата в медицинский колледж и какую гордость испытывал, когда Кристофер отправился служить в военно-морской флот. Как отец восхищался моей сестрой Ритой, которая помимо учебы успевала вести кружок танцев в собственной школе, играть на гитаре в церковной фолк-группе и подрабатывать в магазине оптики. К счастью, мне удалось заболтать бабушку, и за все утро она ни разу не спросила, какие отношения с отцом были у меня.

6

Оставшуюся часть дня я провел в доме у тетушки с дядей; они жили совсем рядом – буквально в двухстах метрах. Нас от души накормили, подав на стол вкусные пироги, колбасные рулеты, местные пирожки с мясом, картошку, фасоль и сладкую газировку. В гости пришли сыновья и невестки Стюарта и Бетти, а также их внуки, которых настолько очаровал мой американский акцент, что они постоянно просили сказать что-нибудь еще. Дядя Стюарт обещал прокатить меня по окрестностям и показать здешние достопримечательности; один из кузенов пригласил нас с Маккензи посмотреть кино у него дома; другой велел непременно съездить с ним и его отцом на рыбалку. А еще в ближайшие выходные в Гриноке намечалась ярмарка… Не прошло и двух часов, как все дни до конца моего отпуска оказались расписаны.

Я и не возражал. Росли мы без родственников. После смерти отца к нам хлынул поток бесконечных гостей и звонков с соболезнованиями, но вскоре он истончился, а потом и вовсе иссяк, и теперь мне остро не хватало общения. Сидеть в лоне отцовской семьи было все равно что кутаться в невероятно теплое уютное одеяло. Это ощущение мне ужасно нравилось.

7

Однако потом, вечером, когда я сидел в постели и пытался читать, отчего-то никак не удавалось сосредоточиться на книге. Если бы Маккензи не спала, я поговорил бы с ней, но я слышал, как она посапывает в соседней комнате. Можно было бы заглянуть к матери – вдруг та еще не уснула, – однако не хотелось вываливать на нее все, что творилось у меня в душе. Мне не давали покоя мысли про отца и его последние дни в больнице.

Наутро после операции медсестры помогли ему приподняться на койке и дали ручку с блокнотом (во рту у него была трубка, поскольку он находился под аппаратом искусственной вентиляции легких). По правилам реанимации к нему могло зайти не более трех посетителей за раз, поэтому мы с Ритой решили подождать, отправив маму, Кристофера и Маккензи первыми. Прошло минут десять, мы с сестрой болтали о всяких пустяках, потом Крис и Маккензи вышли, чтобы уступить нам место. Я не в первый раз навещал отца в больнице и, увидев его бледным, с трубкой в трахее и с белым гребнем бинтов из-под воротника, не слишком удивился.

Изумляло другое – с каким выражением лица он нас встретил: насупив брови, стиснув зубы и с явно болезненной гримасой, в которой читались тревога вперемешку с гневом. Мы с Ритой, нацепив непринужденные улыбки, подошли ближе и по очереди обняли его, стараясь не показывать эмоций. Отец обнял нас в ответ, затем поднял блокнот, лежащий на коленях, взял ручку, что-то не спеша написал и протянул мне.

Я увидел цепочку незнакомых символов. Нечто вроде квадрата, только без правого верхнего угла. Треугольник с закругленными углами. Две косые параллельные линии справа налево. Круг с горизонтальной чертой. Перевернутый полумесяц и квадрат, нижняя линия которого не доходит до края и изгибается под углом девяносто градусов, образуя своеобразный лабиринт. Я недоуменно посмотрел в блокнот, перевел взгляд на отца. Моргнул несколько раз.

– Э-э-э… прости, не понимаю… Что ты имеешь в виду?

В ответ он подчеркнул странные символы и снова показал мне.

– Папа, прости, – пожал я плечами. – Не понимаю. Я не могу это разобрать.

Отец разочарованно дернул бровью. Даже сквозь маску было слышно, как он нервно выдохнул. Отец ткнул в страницу карандашом, последовательно указывая на один символ за другим, словно пытаясь объяснить мне элементарную фразу.

Лицо у меня вспыхнуло. Я покачал головой и развел руками. Отец сердито закатил глаза.

– Дай гляну, – сказала мама, наклоняясь ко мне.

Отец выдохнул: его раздражала наша с ней недогадливость (Рита благоразумно не стала заглядывать в блокнот), но моя – особенно, словно я как никто другой обязан был понять, чего от меня требуют.

Вскоре нас выгнали из палаты. Когда мы вернулись вечером, в разрешенные часы, нас встретила суета: несколько медсестер удерживали отца на месте, не давая встать, а он отбивался, причем с такой энергией, какую не ожидаешь от человека, которому накануне вскрыли грудную клетку. Мать принялась уговаривать отца, и мы тоже; он немного утих, но все равно буянил. В результате врачам пришлось дать ему успокоительное и привязать к койке. Следующие две недели он постоянно дергал за мягкие наручники, пристегнутые к запястьям, недовольно поджимал губы и глядел на нас, как на чужих.

Мама боялась, что он перенес инсульт – нас предупреждали, что во время операции такое может случиться. В медкарте врачи описали его состояние как психический транс. Ни тот, ни другой диагноз не казался мне подходящим – но все-таки я не врач. Я знал лишь одно: отец не в себе, он видит на нашем месте кого-то другого и боится. Наконец, спустя две недели наблюдений, врачи предположили, что у отца могла возникнуть аллергическая реакция на одно из лекарств (мы так и не узнали, какое именно); как только препарат отменили, уже через сутки он пришел в себя. Наручники сняли, и хотя отец так и не поднялся на ноги, по крайней мере, теперь он стал самим собой.

Однако нарисованные им символы накрепко засели у меня в голове. Логичнее всего было бы предположить, что они стали одним из первых проявлений аллергической реакции. Спроси меня кто-нибудь – мать, брат или сестры, – я бы ответил именно так. Но в глубине души я себе не верил. Слишком уж сосредоточенно отец их выводил… Если бы его сняли с аппарата искусственного дыхания, я бы обязательно спросил, что они значили. Но чуда не случилось, и символы остались для меня загадкой. Возможно, каракули все-таки были плодом его галлюцинаций, и я зря вижу в них тайное послание огромной важности, но мне так и не удалось забыть, с каким серьезным лицом отец их показывал.

В конце концов во время очередной операции его сердце остановилось, и хотя аппараты по-прежнему качали кровь и насыщали легкие кислородом, никто не знал, в каком состоянии пребывает его душа и надолго ли она покинула тело. Иногда я представлял, как отец находится в пустой комнате, где нет ничего, кроме стула, и некий мужчина в сером костюме говорит, что придется ждать здесь, пока врачи не перезапустят ему сердце. Потом этот человек протягивает газету, заголовки которой написаны теми же символами, что отец показывал мне в блокноте.

Но ради чего, с какой целью?.. Я отдавал себе отчет, что мои фантазии нелепы, это магическое мышление самого низкого толка; следствие желания, чтобы мой отец участвовал в чем-то великом и значимом, а не просто медленно и мучительно угасал в больнице. В его письменах я пытался найти подсказки о другом состоянии души, понять, куда он мог попасть после смерти.

Я положил книгу на тумбочку. Встал с кровати, подошел к большому окну, откуда открывался вид на дальний берег Клайда. В поздних сумерках река стала цвета обожженного олова, а обычно пурпурные Троссаки налились чернотой. Отец никогда не жил в этом доме – бабушка переселилась сюда только после смерти деда. Но эта река и эти земли вскормили его и вырастили.