Я рассказала про нее Бобби, а он обозвал меня врушкой. Потом я рассказала родителям. Точнее, меня выдал брат – он разболтал, что я вместе с какой-то странной девочкой в красивом платье пела мертвым погребальную песнь. Мама померила мне температуру. У меня был жар. Всю следующую неделю я провалялась в постели. Меня трясло от лихорадки. Врач сказал, это последствия контузии. Моим словам про девочку никто не поверил. Все решили, мне привиделось из-за болезни. Впрочем, Бобби потом говорил, что папа с мамой шептались, уж не призрак ли ко мне явился. Я знала, отчего меня мучит лихорадка. Из-за песни. Когда я помогала девочке, то отдала много сил, поэтому мне стало плохо.
Выздоровев, про тот день я больше никому не рассказывала. Ни про девочку, ни про песню. Вообще никому. Была война, если помнишь. У мамы на фронт ушли два брата. Все мы, как я уже говорила, боялись, что немцы вернутся нас бомбить. На причалах Клайда стояло много кораблей. И королевский флот, и американцы, и французы… В городе было немало моряков и военных. Вскоре начались занятия в школе, но и там все говорили только про войну. Про девочку я не забыла, просто никому не рассказывала. Никогда, – добавила мама. – До сегодняшнего дня.
Она рассмеялась.
– За все эти годы ты первый. И как тебе?
Она снова засмеялась.
Я не знал, что сказать. Услышанное больше походило на пересказ литературного произведения – например, романа того же Стивена Кинга или Питера Страуба, которыми я в ту пору увлекался, – и сильно отличалось от обычных их с папой рассказов. Мамина история не имела ничего общего с житиями святых и прочими библейскими сюжетами. Видимо, она вдохновлялась другими источниками.
Я ошарашенно вытаращил глаза. Мама ждала ответа, поэтому я выдавил:
– Ты что, даже папе не говорила?
Она покачала головой.
– Нет. Не нашла подходящий момент.
Они прожили вместе больше двадцати лет; сомневаюсь, что мама не сумела за это время улучить минутку и рассказать свою историю папе, тем более что до моего появления прошло целых семь лет. Ее молчание выглядело странным, в новом свете открывая родительские отношения, которые прежде казались нерушимыми, будто скала. Но я не сумел подобрать правильных слов, чтобы сформулировать свой вопрос, и набраться смелости его озвучить. Вместо этого я спросил:
– А ты помнишь ту песню? Хоть какие-то слова?
Какой реакции ни ждала бы мама, мой вопрос явно застал ее врасплох. Прежде чем ответить, она посмотрела в сторону пляжа: отец, брат и сестры уже возвращались. Не сводя с них взгляда, она сказала:
– Помню. Не целиком. И слова, и мелодия слишком сложные. Иногда напеваю про себя отрывок, но совсем немножко. Не хочу опять заболеть. Помнишь ту ночь, когда у отца случился инфаркт? Мы отвезли его в больницу, а там произошел второй, еще тяжелее первого. Такие сердечные приступы врачи называют «вдоводелами»… Отцу было очень плохо. Лицо у него посерело. Он умирал чуть ли не на глазах. Я хотела вызвать скорую, но он запретил, чтобы не пугать вас. Я позвонила Сеймурам, попросила присмотреть за вами, а нас отвезти в Пенроуз.
Разумеется, я прекрасно помнил ту ночь и не забуду ее до конца дней. Мы с миссис Сеймур сидели в гостиной и говорили о каких-то пустяках, время шло, а новостей все не было. Она периодически предлагала мне лечь спать, но я отнекивался. Миссис Сеймур, как умная женщина, не настаивала.
– Папу забрали, – продолжала мать. – Куда – не знаю. Сперва нас привезли в отделение неотложки, положили его на койку и задернули занавеску. Отцу было очень плохо. Иногда подходили медсестры. Один раз – врач. Отца просили описать симптомы. Я понимала, что у него инфаркт. Он повторял одно и то же, а мне хотелось взвыть: «У него сердечный приступ! Вы что, не видите?!» Но, наверное, так полагается. У отца взяли кровь. Поставили капельницу. Подключили к аппаратам. Подошла другая медсестра. Еще один врач. Он представился кардиологом. Опять попросил папу описать симптомы. Слушая, сам в это время просматривал какие-то бумаги. Сказал, что папе сейчас сделают обезболивающий укол. Потом его собрались куда-то перевозить. Доктор говорил, куда именно, но я прослушала. Меня пугало, с каким видом переглядываются медсестры и врачи. У них были такие же лица, как в те дни, когда мой отец после войны умирал от пневмонии. Мне тогда было девять. Его все считали покойником. И вот сейчас я снова увидела такие же взгляды над койкой моего мужа. Разумеется, вслух ничего не говорили. Да и какой смысл? Наверное, думали, что я не замечу.
Отца увезли, я вернулась в приемный покой. Мистер Сеймур спросил, как дела. Я объяснила, что отца забрали на обследование. Он спросил, что сказал доктор. Я ответила, что ничего, потом заявила, что мне нужно на воздух. Мистер Сеймур предложил пойти со мной. Я попросила вместо этого позвонить жене и рассказать вам, что происходит. Возле больницы стояли люди и курили. Я не хотела их видеть, не могла. Из-за любви к сигаретам отец загремел на больничную койку, он курил тридцать лет. Я прошла мимо, дошла до самого конца парковки. Встала под фонарем, большим и высоким. Если прикрыть глаза от света, можно было увидеть Гудзон. Вместо луны в небе висел тоненький серпик. Я стояла, вглядываясь в ночь. Было очень страшно. Моя жизнь, все, что мы построили с твоим отцом, рушилось на глазах. Хотелось плакать, но вместо этого я запела ту самую песню, которую выучила на берегу Клайда. Я пела тихо, чтобы курильщики не услышали.
Понятия не имею, зачем я так сделала. Папа не был родом из семи домов, о которых говорила девочка. Во всяком случае, я об этом не знала.
На свет рядом со мной вышла женщина. Я не услышала, как она приближается, потому что она была босиком. И в белом платье. Кружевном. Очень красивом, старомодном. Волосы у нее были распущены. Белые и ужасно спутанные. Ее нельзя было назвать старухой, хотя о возрасте судить не возьмусь. Лицо у нее выглядело… странным. Чем именно, не скажу. Я сразу поняла, кто передо мной. Это была не та девочка, с которой я пела. Да и платье у неожиданной гостьи оказалось чистым, без прорех. Но они явно были одной крови.
Она спросила: «Зачем ты поешь?»
Я прошептала: «Хочу попросить о помощи. Мой муж в больнице. Кажется, у него инфаркт». Я не знала, что говорить дальше. Ужасно боялась задать тот самый вопрос, на который она могла ответить.
Женщина посмотрела на меня. Глаза у нее были зелеными – необычайно яркими, таких я прежде не видела. Еще они выглядели темными, словно налитыми тьмой. Она произнесла: «Нет». Развернулась и ушла. Я крикнула: «Подожди!», но мне не ответили. Ее уже не было.
Я могла бы пойти вслед за ней, но что бы это дало? Могла бы снова исполнить песню, однако в душе возникло чувство, что так делать нельзя. Я и без того простояла здесь слишком долго. Я вернулась в больницу и в дверях увидела мистера Сеймура. Он искал меня. Волновался, куда я запропастилась.
Остаток ночи прошел будто в тумане. Едва я переступила порог больницы, как странная женщина вылетела из головы. Слишком много навалилось дел. Вскоре подошел кардиолог, отвел меня в кабинет и сообщил, что у отца инфаркт. Помню, как в голове мелькнула мысль, уж не издеваются ли надо мной. Врач пытался описать, насколько серьезная сложилась ситуация. Впрочем, по его словам, у отца имелся шанс, однако опасность до сих пор не миновала. Была вероятность, что он не выживет. Поэтому я должна была подготовиться к любому исходу.
Я хотела поинтересоваться у врача, как это сделать? Но не стала. Вместо этого спросила, могу ли увидеть мужа. Врач сказал, что да, но недолго. Медсестра отвела меня в отделение интенсивной терапии. Отец спал. Или был без сознания, потому что его накачали морфином, не знаю. Его опутывали провода и трубки. Пищали аппараты. Я первым делом посмотрела ему на грудь – дышит ли он вообще? Точно так же я проверяла тебя, когда ты был маленький и спал в колыбельке. Потом я ушла, и мистер Сеймур отвез меня домой. Там, лежа в постели, я задумалась, что же хотела сказать мне женщина под фонарем. Она намекала, что мой муж не выживет? Или что он не умрет? Или что она не собирается отвечать на мой вопрос? До самого утра я ломала голову над тем, что имела в виду странная гостья. Ответа я так и не узнала. По крайней мере, однозначного. Отец, хвала господу, выздоровел и вернулся домой. Правда, лечение заняло много времени. Так что, скорее всего, женщина говорила, что он не умрет. Если так, то спасибо ей. Хотя могла бы выразиться помягче. А может, она просто заявила, что не намерена со мной общаться…
Мать посмотрела на берег – туда, где в нашу сторону шагали мои сестры и брат с отцом. Я проследил за ее взглядом и увидел, как папа наклоняется к младшей дочери, а та что-то оживленно рассказывает, размахивая руками.
– А теперь, – сказала мать, беря книгу, – мне надо дочитать главу, пока твой отец не вернулся.
На этом ее рассказ завершился. Мать больше никогда не возвращалась к нему – ни в тот отпуск, ни в последующие годы. Я порой подумывал, не напомнить ли ей про наш разговор. Хотелось узнать, говорила ли она правду или выдумала все от первого до последнего слова? Спросить прямо я не мог: мать ушла бы от ответа, лишь упрекнув, что я подозреваю ее в обмане. Я старался придумать наводящие вопросы: «Слушай, мам, а помнишь, как однажды в отпуске на пляже ты рассказала о девочке, с которой пела после того, как немцы разбомбили Гринок? Кто она такая?» Или даже так: «Как думаешь, что это было?» Наверное, по ответу можно было бы догадаться, насколько правдива ее история. Но ни разу, даже если подворачивался удобный случай – например, когда после смерти отца я возил маму к моей средней сестре в колледж и мы два с половиной часа просидели в машине, – я так и не осмелился завести разговор.
Я навсегда бережно сохранил в своем сердце образ матери, которая маленьким ребенком стояла на берегу Клайда и отважно пела погребальную песнь для страждущих душ. Я больше не спрашивал, помнит ли она ту песнь, не говоря уж о том, чтобы попросить исполнить ее для меня или научить словам. Подростком я боялся того, во что это может вылиться. Повзрослев, решил не портить любимую историю. Теперь же сокрушаюсь о том, что не настоял в свое время и не убедил мать хоть раз спеть для меня эту песню. Я сумел бы ее запомнить. Теперь, когда мать состарилась («Не состарилась, а стала старше», – всякий раз поправляет она), поседела (пускай она ходит к парикмахеру каждую неделю, чтобы подкрасить отрастающие корни) и начала клевать носом от усталости (притом клянясь, что практически не спит, – правда, если позвонить ей в десять вечера, она ответит ужасно сонным голосом), я поехал бы на берег Гудзона и спел эту песню. Пел бы до тех пор, пока из теней или из воды не вышла бы женщина с длинными спутанными волосами в белом кружевном платье. Она спросила бы меня со странным акцентом, чего я хочу, а я бы ей ответил.