Вечером уведомлением меня вызвали на почту к междугороднему разговору. Я перепугался. Не со стариками ли что? Звонил Костя Алферов. Слышимость была плохая, Костя кричал:
– Елагин! Запиши, Елагин! Ну, запомни! Михайло Елагин. Коля Рогожин наткнулся на него в списках Посольского приказа. Пометы на Елагина забавные. Из подьячих «молодой руки». Выбранен за то, что им небрежение чинится, не раз играл на службе в шахматы, замечен и в том, что «сидит худо, выходит не спросив дьяков и старших подьячих». Выходил он, видимо, к кому-то из просвещенных Голицыных, был вхож в их дома. В пометах упрекали его в интересе к парсунной живописи и заморской музыке, хвастался библией Пескатора (будто бы у него есть), приносил в приказ флейту. Перевели в Сибирский приказ, а потом, в шестьдесят седьмом, отправили на государеву службу к вам, в Тобольск. Не мне спасибо – Коле Рогожину. Копай, копай… И мне интересно. Это же я вынудил тебя поклониться тени Крижанича…
Елагин, Елагин… Был такой. Служил на таможне, в Гостином дворе, дьяком, надзирал и над строительством Кремля, то есть при губернаторе князе Гагарине, еще не отозванном Петром в северную столицу и там повешенном, был в сотрудничестве с Семеном Ремезовым, в Тобольске же и скончался. В перечне фондов мне приходилось видеть упоминание бумаг Елагина. Но разбирать их я отчего-то не стал. Что же мне Крижанич-то руку не направил? Или пока еще приглядывался ко мне, а теперь посчитал: созрел, созрел. Фу-ты, простите мне дурости мои тогдашние…
Нетерпеливый человек может представить, как я провел ночь. А в восемь поспешил в Гостиный двор. Ущельем Софийского взвоза бежал. Или даже несся. Бумаги – к бумагам – было мне обещано здешним хранителем древностей. Так оно и случилось. Фонд Елагина оказался обширным, в нем обнаружилось немало собственно елагинских документов, самих по себе ценных, но для меня-то самым важным оказались в тот день две стопки бумаг с сочинениями Ю. Крижанича, переписанными рукой бывшего «молодого» подьячего. Когда-то списки Елагина были свитками длиной метра в два, но потом, судя по графике пометок – в начале девятнадцатого века, их разрезали и сложили в стопки. С той поры бумаги Елагина, видимо, никто внимательно не разглядывал.
Каковы были мои тогдашние ощущения? Не плясал, не выкрикивал экстатические слова, не подкидывал в воздухи головные уборы. Сидел тихо, уставившись бессмысленно в явленные мне бумаги, по-видимому, с полуулыбкой идиота, а рукой прижимал бывшие свитки к столу, дабы не улетели. В письме ко мне профессора Голубича, сообщившего о Калиостро, но не ведавшего о Елагине, были такие строки: «На столе передо мной (в ЦГАДА, Голубич в Тобольске побывал однажды, но часто работал в Москве) лежала связка листов, написанных Юрием Крижаничем. Я опустил руку на исписанный им лист, и мне показалось, что мы пожимаем друг другу руки и между нами ничего нет, нет и трех столетий». Может, так было и со мной… Я успокаивался, а успокоившись, ощутил усталость и досаду. Ну произошло. Но оно и должно было произойти. Теперь, может, и скучно станет. А если мне повезло, то везение определено выбором мною Сибирского архива. Единственное желание было – бежать сейчас же на почту и отправлять телеграмму. Но адрес для телеграммы показался мне теперь сомнительным. На почту я не побежал, и правильно сделал.
Бумаги были заполнены скорописью Елагина (сравнение с другими документами подтверждало его руку), скорописью чрезвычайно искусной, что не давало поводов для скорочтения, наоборот, требовало чтения неспешного. На первой стопке сверху было выведено: «Юрий Крижанич. О Архитектуре». На второй же имелась неуверенная надпись елагинской же руки: «О блудницах. Ю. К – ч». Оригиналы автор создавал на своем общеславянском языке, делая пометы на латыни, и их хорошо знавший латынь Елагин в свои списки перенес.
Трактат «О(б) Архитектуре» (Елагину следовало бы добавить «и Живописи») построениями и приемами своими напоминал «Трактат о Музыке» (то же послушание канону катехизиса). И цель у него была та же: послужить совершенствованию России. В первом разделе его, «Повествовании», излагалась история зодчества, живописи и украшателей храмов, дальше автором называлось то, что, на его взгляд, могло принести пользу России. Понятно, – каменное строительство, способное уберечь от огня и создать красоту и удобства. Деревянная Русь была ему не мила: «Постройки наши неудобны, окна низки, мало воздуха, люди слепнут от дыма…» На этот раз угадывались собеседники Крижанича, каких ему не терпелось вразумить. Архиепископ Симеон-Корнилий, кого он явно уговаривал поставить первые в Сибири каменные здания, будущий картограф и зодчий Семен Ремезов, возможно, тобольский воевода, а также и наш любитель шахмат, парсун и библии Пескатора Михайло Елагин. Трактат был оснащен собственными опытами и наблюдениями автора и обвращением его к личностям знаменитым – библейским, строителям Вавилонской башни, Вазари, Палладио, Леонардо, известным на Руси Аристотелю Фиораванти и Алевизу (позже образцом для каменной тобольской Софии была определена московская Воскресенская церковь, созданная в Кремле Алевизом, случаются совпадения). Особо ценил Крижанич стиль барокко, чрезвычайно подходящий для России (из бумаг митрополита Павла стало ясно, что трактат Крижанича тому был известен и близок). В разделе о живописи и настенном письме (опять же вспоминались – и с блеском – титаны искусства) Крижанич не мог не откликнуться на полемику между новыми московскими художниками (Симон Ушаков, Иосиф Владимиров) с радетелями устаревших канонов, и, конечно, он поддерживал новых. Позже я прочитал трактат на ту же тему Симеона Полоцкого, он показался мне убого-ученическим, не было в нем ни широты взглядов, ни эрудиции Крижанича.
Сочинение же, робко названное Елагиным «О блудницах», выглядело для Крижанича странным. Несмотря на форму трактата (с разделами, параграфами), он казался и не поучением вовсе, а выражением томлений автора, уговором самого себя. Сочинение было и не о блудницах. Те попали в два или три параграфа. О женщине и об отношениях к ней размышлял Крижанич. На первых листах шла у него история женского начала человечества и женской доли – от Евы и Лилит и далее – к Аспазии, а от них – к святым Цицилии и Бригите. В острый и язвительный спор автор вступал с Домостроем. Русских женщин он знал плохо (а может быть, знал и хорошо, но странным образом наблюдал, например, в здешних городах пьяных женщин). Наши женщины, на его взгляд, ничего не умели. А потому требовалось заводить школы для девочек с обучением их ремеслам, рукоделиям и домашним занятиям. Опять же – для совершенства России. Но в других, и больших – листами – разделах автор будто бы лишь призывал себя найти гармонию между духовно целесообразным и плотским. Плотское имело причину и в женщине. Для успокоения плоти призывалось высказывание апостола Павла: «Ты женат? И не ищи развода. Ты остался без жены? Не ищи жены». И все же нечто терзало душу автора – то ли происходящее с ним в Тобольске, то ли случившееся в его юности («когда я был поселянином…», «когда я наслаждался закатами в Риме…»). А дальше – печаль, неразгадываемые намеки, вызванное мимоходом утверждение того же Павла, хорошо мне знакомое: «Боящийся несовершен в любви», и вновь уговоры вызвать в себе гармонию души. В сочинении не было конца. Вряд ли Елагин переписал лишь часть рукописи. Он был увлечен ею. В замечательной его скорописи случались вдруг помарки, строчки нервные, а «боящийся несовершен в любви» он подчеркнул двумя линиями. Явно в тексте что-то волновало его. О Крижаниче он знал, конечно, больше моего. Что-то в их судьбах, возможно, совпадало. Но почему он дал не имевшему, видимо, титула сочинению название – «О блудницах»? Остается лишь гадать. Мне вообще о Елагине, прибывшем в Сибирь в моем возрасте, многое было неизвестно. Но их с Крижаничем томления перетекали и в меня…
В декабре я летал в Москву на три дня. На новоселье. Квартиру старикам (и мне) дали в Останкине, наш район, в девятиэтажном доме. Две комнаты, кухня в девять метров, ванна и туалет – разведенные. Шик, блеск, люкс! Коммунизм, как определил отец. Я же никакой радости не испытал. Опять пришло чувство усталости и досады. Все это должно было случиться лет пять назад. А то и раньше. Вспомнились унизительные челобитные и хождения с просьбами. К. В. вспомнился… От хлопот в Москве я был отстранен. Шурину моему, полковнику, дали должность и жилье в подмосковном гарнизоне. Старой северной мебелью обставили квартиру в Останкине. Сестра моя, Лена, устраивала новоселья. Кстати, я попал на второе из них. С узким кругом родственников и ребятами из нашей молодежки. Комната в Солодовниковом переулке и дровяной сарай отошли теперь к Чашкиным. В сарае я забрал нужные мне вещи и проверил тайник на заднем дворе. И стартовый пистолет, и фарфоровые безделушки с картонкой там сохранились. На новоселье я передал Башкатову солонки и картонку. Башкатов сейчас же отодрал ножом акварельку, оглядел ее и расслоил картонку, обнаружил некий промежуточный предмет и сунул его в карман. «Э-э-э! – обиженно протянул я. – Дай взглянуть-то!» – «Ты завязал с солонками?» – сурово спросил Башкатов. «Завязал…» – «Ну и кукуй в своей Сибири!» У жены Марьина Ольги я поинтересовался, не знает ли она новый адрес Виктории Ивановны Пантелеевой. «Какой новый?» – удивилась Ольга. Были названы телефон и адрес Виктории, мне знакомые. С Пантелеевым Виктория Ивановна не разводилась. Но сейчас она проживала не в Москве. Я был вял, пил и шумел мало и на вопрос, отчего я такой вялый, пробормотал: «Перелеты… Акклиматизация… Да и забот у меня там много…» А во мне уже происходило варево кандидатской…
Недели за две до отлета в Москву меня послали в Тюмень на областной молодежный актив. От магистрали, естественно. Там я попал в одну комиссию с доцентом истфака Тюменского пединститута Семеном Григорьевичем Кривозубовым. При рассмотрении вблизи заматеревший Семен Григорьевич оказался Семеном Кривым Зубом с нашего факультета, членом бюро, на три курса старше меня. В сытом вечернем разговоре Семен поинтересовался, как у меня дела. Я рассказал. «Крижанич – мое удивление! История, наука – и есть удивление! – витийствовал я. – То есть радость занятия историей – в удивлении!» – «У тебя же на докторскую хватит!» – воскликнул добрейший Семен. «Да я это – для себя, удивившегося, или для справедливости какой-то, а не ради всяких диссертаций!» – искренне взгорячился я. «Одно другому не мешает», – рассудил Семен. «Может быть, может быть, – неуверенно выговорил я. – Пожалуй… Пожалуй, в аспирантуру Томского попробую обратиться…» – «Почему же Томского?» – «Говорят, там либеральнее», – сморозил я. «Да чем же томские-то либеральнее наших? – обиделся Кривозубов. – Чего ты нас-то боишься?» Я сказал, что Крижанич – недиссертабельный. Семен рассмеялся. «Конечно, – помолчав, сказал он. – Ежели ты его вставишь заглавным в тему, ты и до Томска не доедешь. Но если его упрятать под каким-либо занудливым названием, то все и проползет… А для нас – чтоб еще была Тюмень… У нас люди ревнивые… Тобольск, конечно, столица, бывшая… Но Тюмень – мать городов сибирских, основана на год раньше Тобольска… Вот и кумекай…» Кривозубов призывал меня быть циником. Но ведь и Крижанич советовал не придавать важности внешнему. И я сотворил название темы: «Взаимо влияние славянских культур в разви