где я, и нестись ко мне? Хорош гусь, то есть я. И отчего же я не мог чувствовать, где теперь находится Юлия и что с ней? Мне стало тревожно. Раза два в Солодовниковом переулке, отвлекаясь от красноречий Ахметьева, я звонил в нашу медовую квартиру и выслушивал продолжительные гудки. Теперь же я ходил к воротам стадиона и бросал монеты в утробу автомата. Юлия отсутствовала. «Ну гулящая баба! – бранился я в воздухи. – Ну беспечная!»
Пока я в своих досадах и беспокойствах передвигался от скамеек к телефонной будке и обратно, закончился первый тайм. По одному. Капустин пригнал за мной посыльного, предложено было побегать. «Падать-то не будешь?» – поинтересовался Капустин. Выпив, я редко выходил на поле, не нравилось, сейчас же мне показалось, что дурь из меня вышла, а главное – хотелось опротестовать шуточки Башкатова, а публику убедить во мнении, что семейная жизнь никаких поводов удавиться не дает.
Капустин выпустил меня на поле за полчаса до конца, и я порезвился. После двух рывков я ощутил, что дурь-то вышла не совсем, но это как бы и не дурь, а веселящий газ, способный усиливать всплески куража и молодечества. Бегал я замечательно, был резок и жесток в отборе и мотором тянул своих вперед. Мы все же выиграли, Гундарев удачно подставил голову после углового, и Капустин высказал мне одобрение: «Ну ты скакал прямо жеребенком! Мыто на корточки почти присели, а ты нам назначил аллюр три креста!» Два очка отметили на квартире Мартыненки. Снова я попал в привычную среду обитания. Вкушали сначала пиво, потом напитки покрепче. Ахметьев одарил нас коньяком и лимоном, а сам исчез. Жена Мартына тихо вязала свитер и к нам не пристраивалась. Решили выпить и за возвращение блудного сына, то есть за меня. Какого такого блудного сына, вознегодовал я, тоже мне стилисты, что за муть вы несете, при чем тут блудный сын! Ну не блудного сына, верно, согласились сотрапезники, а блудного мужа. Вот уж нелепость-то несусветная, возопил я, какой же я блудный муж, и можете ли вы об этом судить? Ну правильно, опять согласилась компания, за возвращение блудного мужика! «Блудного и слабовольного, так и не нашедшего в себе силы удавиться!» – заключил болельщик Башкатов. Я хохотал, ощущал удовольствия равноуважительного общения с приятелями. Но вскоре снова подступила тоска по Юлии. Мне было плохо без нее. Вот если бы сейчас среди моих приятелей сидела бы и Юлия, все было бы прекрасно. И братство наше мужское, и питье, и закуски, и песни, и восклицания о подачах, подкатах, голах. «Да что же это? И полдня, что ли, я не могу существовать в отдалении от нее?» – опечалился я. «Не могу!» – категоричным вышел ответ.
Уж я и не помню, какие слова я нашел, чтобы без подковырок того же Башкатова покинуть галдевшее еще общество. Дорогой я опять стал беспокоиться: а не случилось ли чего с Юлией, дома ли она теперь? Дома оказалась Юлия, дома! И не ждала она меня с укорами, с приготовленными для швыряния на паркеты тарелками или, напротив, с ласками, а дрыхла. Раздевшись, я попытался было сам приласкать красавицу, прижался к ее спине, но она лягнула меня в живот замечательной ногой, а подняв голову, высказала: «Да ты, братец, нарезался как сапожник!» Целуя подругу в мочку уха, я вынужден был сообразить: «Ба! Да и от нее несет чем-то крепким! Ромом, что ли…» Будто в обиде (а может, и в обиде) я повернулся на правый бок и тут же уснул. Проснувшись вдруг ночью, я ощутил, что Юлька сопит, прижавшись к моей спине, а руку свою держит на моей груди. «О, если б навеки так было…» Мирза Галиб.
Утром я проявил себя соней. Я открыл глаза и увидел Юлию, уже собранную для дневных радостей или просто бдений. Почувствовав мое желание сказать что-то, она прижала палец к губам. Потом быстро подошла ко мне, взъерошила мои волосы, поцеловала меня в губы, большим пальцем прикнопила мой нос, проурчала довольной хозяйкой большой игрушки и двинулась к двери. От двери она помахала рукой и пропала.
Я хотел тут же встать, догнать Юльку хоть у порога. Но не встал. И не догнал. Задремал.
Ночной, глубинный сон, пусть и самый нелепо-мрачный, тем хорош, что его, просмотрев, пережив, возможно что и со стонами, с криками немоты, позже забываешь напрочь. При первом возвращении в реальность бытия отблески этого сна еще мелькают в твоем сознании, цепляются за него, но скоро и умирают. И навсегда. А вот видения пострассветных, как бы добавочных к основательному сну дремот, в особенности перед решительным пробуждением, меня всегда удручали (кроме, конечно, сладостно-эротических – в юношестве). Видения эти у меня выходили обычно полубредовыми, полуреальными, но близкими к какой-то бессмысленной или кошмарной дряни. Отвязываться от них приходилось потом чуть ли не весь Божий день. А еще и голоса персонажей этих видений долго бормотали в тебе что-то. В той моей дремоте первым делом ко мне явилась Валерия Борисовна. Но это еще куда ни шло. И сама по себе приятная женщина, и ко мне относилась доброжелательно. Или хотя бы заинтересованно. Валерия Борисовна стояла надо мной в шляпке с малиновым цветком (Пушкинская площадь!), а я лежал, подтягивая к лицу одеяло (на Пушкинскойто площади!). Иван Григорьевич, сообщила Валерия Борисовна, только что звонил из Чили, или из Бразилии, или из Венесуэлы, в общем оттуда, и сказал, что он купил тебе, Василий, галстук. «Зачем галстук? – забормотал я. – Я не ношу галстуки… Лучше бы свитер из шерсти ламы… или как ее… альпаки… Или гетры… Или бутсы бразильские…» – «Нет, галстук». – «Не надо галстук!» – замахал я руками, но тут же вцепился в одеяло, как бы не оказаться голым на Пушкинской площади. «Нет, непременно галстук! – строго произнесла Валерия Борисовна. – Свадьба же! Костюм тебе заказали. А Иван Григорьевич купил галстук. Три галстука. Сейчас примерим…» – «Не надо примерять!» – вскричал я, руки притянул к шее с намерением не допустить галстук. Тут Валерия Борисовна выпрямилась и стала с Шуховскую башню. Нет, не с башню. С кустодиевского большевика, перешагивающего через улицы и толпы. В руках у нее появился флаг, нет, не флаг, а древко с тремя развевающимися на них галстуками. «Не дубасьте меня галстуками, Валерия Борисовна!» – слезно попросил я. «Я не Валерия Борисовна, – выговорила надо мной великанша. – Я – Матрона!» – «Матрена Борисовна, – взмолился я. – Уберите свои три галстука!» – «Я – не Матрена, – укоризненно произнесла великанша. Она была похожа на бывшую приятельницу графа Сен-Жермена в гриме Обуховой, то есть наоборот, похожа на Обухову в гриме пиковой графини. – У меня нет трех галстуков. У меня есть три карты. Тройка, семерка, туз. Двадцать одно. Через двадцать один год – он рассыпется». И она швырнула карты в кустодиевского большевика, и тот, не дожидаясь объявленного срока, рассыпался. А надо мной уже возвышался огромный дядька. Во фраке, при черной бабочке на белоснежной манишке и со шпагой у левого бедра (всего-то Глеб Аскольдович в университетской секции фехтовальщиков добрался до второго разряда, впрочем, и это было хорошо). Не дядька, конечно, а Ахметьев Глеб Аскольдович, как всегда изящный, но переодетый и сильно преувеличенный. А может, это был и не сам Глеб Аскольдович, а его вожделенный Призрак. «Да, Василий Николаевич, верно мыслите, именно, именно я и есть призрак Глеба Аскольдовича Ахметьева, призрак Глеба Блаженного, славно России служить настроенный. Во мне – не бунт, не ярость карамазовская, а миротворение и примирение с Творцом и им сотворяемым. При этом – я призрак-предшественник. Или призрак-предтеча. Чего? Вам пока знать не дано. Но потом узнаете. А сегодня, Куделин, я тебя должен посыпать из солонки. И поперчить. Вот она, солоночка-то номер пятьдесят седьмой. А я разве в профиль не похож на Бонапарта? Ты-то, Василий, точно не похож. И на Крижанича ты не похож. Если только на Буслаева… И зачем ты связался с этой солонкой? Гонял бы мяч да баб тискал. А четырех уже убили…» И призрак Глеба Аскольдовича стал посыпать меня чем-то колючим. Не битым ли стеклом? «А ну отвали отсюда! Ты мне мешаешь повязать Васеньке галстук! – Валерия Борисовна повела плечом, и призрак с солонкой отлетел за пределы моей дремоты. – Подыми, Васенька, головку, давай мы тебе галстук примерим…» – «Что вы делаете, Валерия Борисовна! – захрипел я предсмертно. – Не затягивайте так! Что вы… Вы задушите меня! А-а!..»
Я очнулся. Я вырывался из дремотных видений. Руки мои отбрасывали наползшее на лицо одеяло.
Чертыхаясь, я поплелся на кухню. Я помнил о четырех бутылках пива. Дернул дверцу холодильника. Полбутылки ряженки. Четыре бутылки пива в реальности стояли теперь (если стояли) в Солодовниковом переулке от соседа Чашкина на расстоянии его вытянутой руки. Ну и пусть вытягивает руку и пьет. Я влил в себя три стакана горячего чая с вишневым вареньем. Мне полегчало, гадости во рту поубавилось. Соображения были одни: на какой хрен я так вчера надрался, да еще и на поле выбегал? Это все Ахметьев! Это он, злодей!
Описывая свои дремотные видения по прошествии лет, я их, пожалуй, облагородил и приукрасил, убрав некие грубости (или пошлости), но и упростил, придав им кое-какую логику и связность. Ну и кое-что присочинил взамен забытого. Замечу, что и похмельные мои соображения на кухне претерпели схожую редактуру.
Если остался хоть один, пожертвовавший своим временем, вниманием и доверием читатель моего повествования (нижайший ему поклон за терпение), полагаю, у него было много поводов признать меня тугодумом. И по справедливости. В диалогах полемист я был никакой, да и оценить услышанные мною мысли или сведения, а порой и саму смысловую суть разговора (так вышло в случае с К. В.) чаще всего оказывался способен лишь задним умом. И еще сидя на кухне, получив облегчение, я соображал, как мне отнестись к откровенностям и заявлениям Глеба и причинам, по каким Глеб затеял именно со мной беседу. Не давали мне покоя и дремотные видения, никак я не мог отцепить их от себя. Не случилось ли в них каких-либо предупреждений или, напротив, не отразились ли в них уже осуществленные мною глупости или прегрешения? Отчего вдруг я проявил себя барахольщиком и куркулем, потребовав от тещи с тестем, будто уже угрелся в семейном уюте, свитер и гетры из шерсти ламы, да еще и альпаки какой-то, и бразильские бутсы, от Пеле, что ли? Мысль о бутсах от Пеле меня развеселила, все видения тотчас стали для меня смешными, и я от них избавился. А вот освободить себя от разговора с Глебом Ахметьевым не было никакой возможности. Я услышал от Глеба много для меня неприемлемого, доктринам моим (посчитаем, что они у меня были) совершенно и даже воинственно противоречащего. С большинством его соображений и оценок я был не согласен. Но это ничего не меняло. Я, как человек любопытствующий, хотел бы понять Глеба Аскольдовича, но понять его я не мог. Матрона и вожделенный Призрак не допускали меня к Глебу надолбами и стальными ежами. Не отогнав от Глеба Матрону и Призрак, должно было признать Ахметьева душевно ущербным. Но ничего себе – признать! Я имел право, что ли, ставить диагнозы и находить в ком-то отклонения от норм? От каких норм? От моих собственных, что ли? А мои нормы – нормальные? Все, все, оставим зряшное! Я не понимаю Ахметьева – значит, ума не хватает. Но предположим, уберем Матрону с ее сроком и призрак Блаженного в сторону, вынесем их за скобки. А в скобках что? Своему пребыванию в сферах и с аристократами духа Глеб искал оправдания и находил их (для меня) – в возм